Шрифт:
Закладка:
Вспоминаю и друзей, ночи, проведенные за беседами где-нибудь в кафе на улице Вобан, между темных зеркал у иллюзорного предела метафизики. Думаю о жизни, которую оставил, и не знаю, кого больше ненавидеть – Пьера или себя самого.
Пьер – мой старший брат; как глава семьи он решил отослать Энрике, на него пусть и возлагается ответственность.
27 января 1913 года мой племянник взошел на борт судна «Николя Боден», плывущего в Кайенну[29]. Лучшие моменты пути Энрике провел за книгами Жюля Верна, или за медицинским справочником «Тропические болезни для всех», или за написанием дополнений к своей монографии об Олеронском морском кодексе. Он избегал разговоров о политике и приближающейся войне, хотя впоследствии пожалел, что не принимал участия в этих беседах. В трюме везли человек сорок ссыльных. Энрике признавался, что ночами представлял (сначала сочиняя приключение, чтобы забыть о своей ужасной судьбе, потом, к досаде, невольно воодушевляясь), как спустится в трюм и поднимет мятеж. В тюрьме уже не рискнешь поддаться игре воображения, писал он. В смятении и страхе оттого, что совсем скоро ему придется жить в тюрьме, Энрике уже не делал различий – надзиратели, узники, отпущенные на поселение, – от всех с души воротило.
18 февраля он высадился в Кайенне. Его встретил адъютант Легрен, весь оборванный, нечто вроде полкового цирюльника – белокурые локоны, голубые глаза. Неверс спросил его о губернаторе.
– Он на островах.
– Поехали к нему.
– Ладно, ладно, – кивнул Легрен. – Будет время зайти в канцелярию губернатора, перекусить, отдохнуть. Пока не отплывет «Селькер», вам до островов не добраться.
– Когда он отплывает?
– Двадцать второго.
Через четыре дня.
Они забрались в ветхую коляску, с поднятым верхом, темную. Неверс с трудом заставил себя разглядывать город. Обитатели – негры или белые с пожелтевшей кожей, в просторных блузах и широкополых соломенных шляпах, либо же заключенные в красно-белых полосатых робах. Не дома – домишки, выкрашенные охрой или в розовый, бутылочно-зеленый, голубой цвета. Никаких мостовых. Время от времени коляску окутывало сквозившее облако красноватой пыли. Неверс пишет: Непритязательный дворец губернатора обязан своей славой высоким потолкам и местной древесине, крепкой, как камень. Ее еще иезуиты применяли для построек. Жуки-древоточцы и сырость начинают разъедать ее.
Дни, которые Неверс провел в столице мест заключения, показались ему сезоном в аду. Он размышлял над тем, насколько слаб, ведь согласился же, желая избежать конфликтов, отдалиться на год от своей суженой. Боялся всего – болезни, несчастного случая, взысканий по службе, что отложило бы или вовсе исключило его возвращение, и немыслимой измены Ирен. Воображал, будто обречен на какие угодно бедствия, без сопротивления позволив распорядиться своей судьбой. Среди заключенных, ссыльных и надзирателей он себя самого считал арестантом.
Накануне отплытия на острова некие господа Френзине пригласили Неверса отужинать. Он спросил Легрена, можно ли отказаться. Тот пояснил, что это люди «очень солидные», не следует портить с ними отношения.
– Они к тому же на вашей стороне, – добавил он. – Губернатор оскорбляет своим поведением все приличное общество Кайенны. Он анархист.
Я подбирал слова для блистательного, полного презрения ответа, – пишет Неверс. – Но, поскольку сразу на ум ничего не пришло, вынужден был поблагодарить за совет, примкнуть к двурушникам и лицемерам и ровно в девять часов явиться к господам Френзине.
Готовиться начал заранее. Либо опасаясь, что его подвергнут допросу, либо по дьявольской склонности к соблюдению симметрии, прочитал в «Ларуссе» статью о тюрьмах.
Примерно без двадцати девять Неверс спустился по лестнице губернаторского дворца. Пересек площадь с пальмами, остановился поглазеть на скромный памятник Виктору Югу[30], позволил чистильщику добавить блеска своим сапогам и, обогнув Ботанический сад, приблизился к дому Френзине, весьма вместительному, зеленого цвета, с толстыми стенами из необожженного кирпича.
Чопорная привратница провела его по длинным коридорам, через подпольную винокурню, и на пороге гостиной, устланной пурпурными коврами и сияющей позолоченной резьбой на стенах, объявила о его приходе. Там было человек двадцать. Неверс запомнил немногих: хозяев дома – господина Френзине, его супругу и дочь Карлоту, девочку двенадцати-тринадцати лет, – все тучные, низенькие, плотные, розовые, – и некоего господина Ламберта, который прижал его к горке с пирожными и спросил, не считает ли он, что главное в человеке – чувство собственного достоинства (Неверс всполошился, поняв, что тот ждет ответа, но тут вмешался другой гость: «Вы правы, поведение губернатора…»). Неверс отошел. Ему хотелось послушать о губернаторе, но он не желал ввязываться в интриги. Неверс повторил про себя фразу незнакомца, фразу Ламберта, заключил, что «всякая вещь есть символ всякой другой вещи» и остался доволен собой. Запомнил он и некую госпожу Верне. Она томно ходила кругами, и Неверс подошел с ней поговорить. Сразу узнал о том, как возвысился Френзине: еще вчера подметал пол в питейном заведении, а сегодня – «король» местных золотых приисков. Выяснил, что Ламберт – комендант островов и что Педро Кастель, губернатор, сам расположился на островах, а коменданта отправил в Кайенну. Это неприемлемо, Кайенна всегда являлась центром управления. Но Кастель всегда идет против правил, он хочет оставаться один на один с заключенными… Еще эта госпожа осудила Кастеля за то, что он пишет и публикует в престижных специальных журналах короткие стихотворения в прозе.
Перешли в столовую. Справа от Неверса сидела госпожа Френзине, слева – жена президента Банка Гвианы, а напротив, за четырьмя гвоздичками, изгибавшимися арками над высокой вазой синего стекла, – Карлота, дочь хозяев дома. Вначале постоянно звучал смех, было весьма оживленно. Неверс заметил, что вокруг него разговор затихал. Правда, по его собственному признанию, он сам не отвечал, когда к нему обращались, а старался припомнить то, что вычитал вечером в «Ларуссе». Преодолев «амнезию», Неверс с энтузиазмом обрушил на гостей свои знания: он заговорил о страже порядка Бентаме, который написал «Защиту лихвы», изобрел гедонистический подсчет общей суммы счастья и тюрьмы-паноптиконы; помянул также систему бесполезных принудительных работ и унылые застенки Оберна. Вроде бы отметил невзначай, как гости, едва он умолкал, спешили сменить тему, но лишь позднее ему пришло на ум, что вряд ли было уместно в таком обществе рассуждать о тюрьмах. Неверс совсем запутался, уже не воспринимал того немногого, о чем говорилось вокруг него, как вдруг из уст госпожи Френзине услышал (так ночью мы слышим собственный крик и просыпаемся) имя: Рене Гиль. Неверс «поясняет»: Я-то сам хоть в обмороке, хоть в бреду могу вспомнить поэта, но то, что о нем упомянула госпожа Френзине, было удивительно. Он спросил ее довольно дерзко:
– Разве вы знаете Гиля?
– Да как не знать-то? Не сосчитать, сколько раз я сидела у него на коленях, в кафе моего отца, в Марселе. Я тогда была девчонкой… барышней то есть.
С внезапным благоговением Неверс поинтересовался, помнит ли