Шрифт:
Закладка:
Я живу и рвусь в нем давно, ища покоя, давно — «инокиней» в том смысле примитивном, что обычно отличает монахинь. Для отречения от жизненных «радостей» у меня совершенно достаточно и зрелости, и силы. Ты будешь смеяться, а м. б. отбранишь меня даже. Но я всегда, с детства думала об этом. В дневнике масса об этом.
Вчера вечером, нежданно, и без усилий воли, — я видала Ее, ту, как в «Заветном образе». И до чего же ясно! Лик Ее менялся. Непостижимо: я видела переходы этих черт, — они на глазах переливались в иные формы, но всегда одинаковые по содержанию и всегда прекрасные. У меня часто бывает так, когда перед сном закрываю глаза. Вот сейчас хочу и не могу вызвать, а тогда… само, бездумно виделось. Только встать и запечатлеть. Но я знаю, что никогда не запечатлею ни пером, ни кистью. Никогда и нигде, ни на чьих полотнах я не видывала Ее такой. И если бы я стала писать рассказ, то все бы там переменила. Люси сказала мне: «Подумай, как бы бедна, несчастна была ты, не имея твоего дара…» А я не понимаю вот этого… И мучаюсь тем, что не понимаю ее слов, т. к. наоборот: я много страдаю от этого «дара». Не будь его, — не было бы и этих часто невыносимых мук, страдания и тоски по невоплощенному. Он мал, этот «дар», его не достает для выполнения тех образов, которые зовут и требуют. «Дар» как будто только для того, чтобы «показать» и дать «увидеть», «заманить» и… бросить в пучину отчаяния и бессилья. О, если бы быть тупицей, без крупиц этого «дара» — насколько они «счастливей»!
Что скажешь ты?
И для чего же жить? Что дам я при «расчете» с Господином?794 Я иногда в смятеньи от этого. Ах, как трудно все, Ваня!
Многое трудно. Не думай, что жизнь моя легка. Ты знаешь, — оказалось, что старушку-то ту употребляют оружием интриги795 против меня же!? Дико? Да, да… Вот и пожалей. Ее облапошили для того, чтобы через нее влезть в имение и прижимать меня в правах хозяйки. Вчера узнала и написала письмо нахалу-мальчишке (брату Арнольда), что называется «мордой об стол». Дико, дико… Слов не найду. Старушка… что же… выжила м. б. из ума. А все-таки противна она мне стала. Давно идут интриги. Но мы думали, что с нашим выездом просто само по себе все прикончится; — так нет же: у старушки, помимо моего хозяйства, обосноваться «гнездышком» желает. И все под флагом «мы так любим родовое гнездо, что жизни вне его не мыслим». Игра на чувствах брата и т. п. До хамства полного доходит, вплоть до распоряжений относительно того, какого вероисповедания должна быть моя девчонка, дабы старушку не коробило от католички. Я сильно «хлопнула дверью». Но на все это нужны нервы и нервы. Я должна бы их вышвырнуть из дома, но, Боже мой, — какой вопль об «оскорбленных чувствах к родовому дому»… А ведь никто и не бывал прежде там! Довольно о хамах.
Вот и пожалей. Поверь! Я расследую точно, как произошли события со старушкой. Сама ли она (как меня уверяют близнецы), или же те к ней привязались и поставили ее в дикое положение. Если сама, она, то значит сверхгадина. Тогда знаю как она стоит в моих глазах. Предстоит большой «бум». Но все это не важно. Я очень, очень взволнована тобой. Что мне сделать, чтобы снять гнетущее с тебя?! И эти болезни! Ванечка, Ванечка, как непосильно больно мне твое!
Иногда кажется мне, что не осилить следующего дня, — так я измотана, и так все в вечном трепете и думах о тебе.
Милый, родной Ванюша, побереги себя и пощади меня! Сил у меня больше нет тебя уверять в своем самом прекрасном к тебе. Ты ничему не веришь.
Все во мне болью звучит, во всех извивах души и сердца. И ты, и искусство, и мое устремление к Богу, и жажда покоя, и эти мешающиеся под ногами «булавки» жизни. И нет ответа, и как же я устала! Обнимаю тебя, радость моя, солнышко мое. Целую. Оля
[На полях: ] 20.IV Сегодня уже 20-ое, а письмо лежит. Писала его ночью с 17–18, и не смогла 18-го докончить. Вчера же — дикость «наша», — только до 12 ч. можно сдать на почте, — я зарвалась утренними делами, и вот лежит письмо до завтра! Это дикость: сдавать открытым у почтаря.
20. IV Плохо себя чувствую — хоть ложись. И сердце, и слабость, и вообще несказуемо — мне не можется.
Адрес мой после 1-го мая: «Batenstein». Woerden. Pays-Bas.
181
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
23. IV.47
Ванечка мой родимый, болезный ты мой!
Неизъяснимое беспокойство гнетет меня все это время. Все бросила, хоть и рвут меня на части — и мастера, и упаковщики, и перевозчики, и новые хозяева фермы, и просто разный люд в связи с переездом, вплоть до старьевщиков (ибо и они у дверей звонятся), — все бросила, пишу тебе, чтобы умолить тебя дать мне знать, как ты. Умоляю тебя — напиши же! Я страдаю от неизвестности. Я непрестанно думаю о тебе. Иногда доходит до того, что хочу все оставить, так вот среди разгрома и броситься в Париж, чтобы узнать, что же такое с тобой?! Мне очень тяжело. Я и физически себя чувствую нехорошо. От меня теребят все, все силы, и все ждут и того, и другого. Нас будет кишеть целая масса людей (в Woerden’e), в доме, и это все на моих плечах — урегулировать без обид и недоразумений. Четыре разных вероисповедания будут, и это при здешней конфессиональной накаленности! Надо ко всем найти подход. Но сколько надо на то силы. А я — вся в рассеянии, т. к. думаю только с тревогой о тебе.