Шрифт:
Закладка:
Поймав взгляд Вольта, парень объяснил, откуда у него берется такой яростный аппетит и почему у него нет носового платка:
— Больше грязи — ширше морда, ширше морда — легче жить.
Высказав формулу жизни, он громко, как-то очень радостно, азартно, словно бы выиграл хороший куш в карты, захохотал и отправил в рот очередной кусок мяса.
Вытерся газетой.
Весело было на базаре…
Вернулись в Такоб ночью, — усталые, продрогшие, в горах ночью было холодно, если подняться чуть выше, например, на плато Сафет-Дарак, где пасутся овечьи стада, так там в ночные часы замерзает вода.
— Ну как тебе, Вольтик, азиатский базар? — спросила тетя Дина перед сном. — Видел ли ты у себя в Ленинграде что-нибудь подобное?
Вольт медленно покачал головой.
— В Ленинграде такое даже предположить невозможно.
Хоть и сытно было у тети Дины, и чувствовал Вольт себя лучше, и дышал легче, и фруктов отведал много — диковинных, тающих во рту, перенасыщенных сахаром — чай можно пить без всякого рафинада, а Ленинград вспоминался ему все чаще и чаще, в родной город его тянуло, от тоски во рту иногда возникало что-то соленое, щекочущее глотку.
В конце лета стало известно, что с фронта могут отпустить отца: и болезни здорово допекли его, и полученная на пятачке контузия от взрыва немецкой гранаты, и возраст наступил — тот самый предел, когда он мог находиться либо только в тылу, либо во втором эшелоне действующей армии, около лошадей да у склада с сапогами для рядового и сержантского состава, а дальше никак.
Отец должен был вернуться в Ленинград, в свою квартиру, иначе ее можно было потерять — каждый день бомбы и снаряды фашистов рушили дома, и семьи, лишившиеся крыши над головой, переселяли в квартиры, хозяева которых находились на фронте.
В Питер готовилась вернуться и мать. Вместе с госпиталем.
Осенью Вольт собрал посылку, в фанерный ящичек натолкал сушеных фруктов, орехов, чернослива, урюка, выжаренных на солнце трав, в тряпицу завернул мумиё и сопроводил подробной запиской, как пользоваться этим "мёдом земли", в свободные углы положил несколько крупных головок лука. Лук отбирал специально — сухой, здоровый, без единого повреждения или царапины, поскольку боялся: а вдруг загниет в дороге?
Урюк не загниет, и чернослив не загниет, и вяленая горная груша-дичок, очень душистая, целебная, не загниет, а вот лук может скапуститься на второй же день почтового путешествия… На всякий случай Вольт перекрестил посылку и отнес на кишлачную почту, сдал шустрой, похожей на мышонка таджичке со смышлеными глазами и милой улыбкой на лице.
Таджичка хоть и не говорила по-русски, но все хорошо понимала. Посылка ушла в блокадный Ленинград. Велико было удивление Вольта, когда он узнал, что фруктовый ящик был доставлен до родного дома. Хотя Питер был окружен железным кольцом, никакой щелки, кроме Ладоги, не существовало, чтобы в него проскочить, но и Ладога была перегружена, и надежды, что посылка дойдет, почти не было. Но посылка дошла — ее вручили в руки отцу.
Через полтора месяца Вольт получил от отца письмо, удивившее его, — за три луковых головки (а лук добрался до Ленинграда целый и невредимый) старший Суслов выменял роскошное пианино, — так голодно было в Ленинграде, что люди за самую простую еду готовы были отдать все ценное, что было в их доме.
Азия тем временем продолжала удивлять Вольта, он все больше и больше понимал, что не вписывается в нее, чтобы здесь стать своим, надо быть совершенно иным человеком, кровь иметь другую, да и мышцы с костями — тоже. И скорее всего — иметь совершенно иное прошлое, с иным наследием. Хотя с этим утверждением Вольт готов был поспорить. Как и с тем, что кровь у жителей Средней Азии более темная, чем у тех, кто живет в европейской части Союза…
Осень в Таджикистане была сухая, солнечная, красочная — ни тревожной багряности, ни веселой золотизны, ни удручающей сухости листвы и трав, сочетающейся с мокретью холодных луж и запахами гнили, присущими ленинградским окрестностям этой поры.
Таджикская осень — теплая, нарядная, человека старается приласкать, угостить чем-нибудь вкусным, душу его осветить, и люди здешние, с незнакомыми лицами и неведомой речью, делаются ближе, много ближе, чем раньше, и это качество такобской осени Вольт решил оценить особо.
Лики жителей Такоба становятся светлыми, как у земляков Вольта, у северян, хотя кишлачный народ был от рождения темнокож, а многие в летнюю пору, переполненную жгучим горным солнцем, вообще превращались в негров… Губы только были не негритянские, не вывернутые наизнанку, да носы не приплюснуты, а так все было негритянское, особенно кожа — коричнево-черного цвета, будто бы наштукатуренная ваксой, а потом еще и подкопченная, чтобы краску эту небесную вообще нельзя было смыть.
В соседней кибитке жил Шавкат — мальчишка, которого Вольт немного обучил русскому языку, знал тот теперь слов тридцать, не больше, но и с этим скудным запасом уже можно было переговорить с соседом, плюс Вольт запомнил кое-что из таджикских слов, так что в результате получался небольшой словарь. Двуязычный.
Отец Шавката на стройке комбината получил награду за свой ударный труд — фотоаппарат отечественного производства; сам он освоением новой техники, появившейся в доме, заниматься не стал — не опустился до этого, отдал ладную вещицу, внушающую уважение, сыну.
Тот охотно занялся фотоаппаратом. Пытался осилить инструкцию, но она была написана на русском языке, поэтому попытка не удалась… Инструкцию пришлось познавать методом тыка, но метод этот оказался малоэффективным.
Снимал Шавкат далекие памирские вершины, очень угрюмые, отца — добродушного человека, с лица которого никогда не сходила улыбка, верблюдов, голосистых птиц, которых тут называли майнами, но очень уж они были похожи на скворцов и наверняка принадлежали к скворцовой породе, собак и котов — этих сам аллах велел фотографировать, белого человека Вольта, который за одно только лето превратился в черного, так закоптился на солнце.
Снимал он Вольта в самых разных ситуациях и местах — на фоне кибитки и гор, под чинарой и тополями, на скамейке и в луже, гордо именуемой озером, среди пышного тутовника и можжевеловых кустов, — в общем, снимков было много, хотя выход продукции, сам результат был потешным: Шавкат еще не научился ни проявлять пленку, ни закреплять ее, ни печатать качественные снимки.
Он даже еще не научился толком мыть руки после работы с реактивами, — а ведь запросто мог получить кашель, понос, насморк или что-нибудь в этом