Шрифт:
Закладка:
Я могла приносить всевозможные жертвы, какие только можно вообразить, исключая пожертвования моим достоинством. Но этот бедный мальчик не умел более даже сохранять тот внешний декорум, рабом которого он, тем не менее, был и по своим принципам, и по своим привычкам. Мужчины, женщины, старики, дети, – все было для него предметом ужаса и ревности, бешеной, безумной. Если бы он ограничился тем, что мне бы это показывал, я бы перенесла это. Но так как эти припадки стали происходить в присутствии моих детей, моей прислуги, пред людьми, которые, видя это, пожалуй, утратили бы то уважение, на которое мой возраст и мое поведение за эти 10 лет давали мне право, то я больше не смогла этого выносить.
Я убеждена, что его окружающие будут судить об этом иначе. Из него сделают жертву и найдут, что красивее, вместо правды, предположить, что я его выгнала, чтобы взять любовника. Я смеюсь над всем этим. Что меня глубоко огорчает – это злоба моей дочери, которая является центром всех этих злобностей. Она вернется ко мне, когда я ей буду нужна, я хорошо это знаю. Но это возвращение не будет ни нежным, ни утешительным. Я писала другим в общих чертах (о происшедшем), но о Шопене ни слова – это лишь подробность и отголосок худшего и большего...»
Наконец, мы приведем отрывки из ее длинного письма к Шарлю Понси, от 14 декабря, которым заканчивается II том ее «Корреспонденции», и которое является как бы последней главой печальной истории, разыгравшейся в этом 1847 году.
«...Вы мне простите мое молчание... Вы и Дезире, чья душа деликатна, потому что горяча, поняли, что я пережила самую серьезную и болезненную полосу моей жизни. Она меня чуть не сразила, но я ее давно предвидела.
Вы знаете, однако, что как бы явно ни было какое-нибудь мрачное предвидение, мы не всегда в его власти. Бывают дни, недели, даже месяцы, когда живешь иллюзиями и когда льстишь себя надеждой предотвратить грозящий удар. Словом, самое вероятное несчастье всегда на нас обрушивается, когда мы безоружны и непредусмотрительны.
К этой вспышке злосчастной, назревавшей заразы присоединились различные второстепенные обстоятельства, очень горестные и совершенно неожиданные. Так что и душа, и тело мое были разбиты горем. Я считаю его неизлечимым, ибо чем более мне удается отвлечься от него на несколько часов, тем мучительнее и мрачнее оно возвращается в следующие часы. Я, тем не менее, без устали с ним борюсь, и если я и не надеюсь на такую победу, которая заключалась бы в бесчувствии, то я достигаю хоть того, что переношу жизнь, что я почти не больна, вновь охотно принимаюсь за работу и что я не кажусь расстроенной. Я обрела вновь внешнее спокойствие и веселость, столь нужные для других, и на вид все хорошо идет в моей жизни.
Морис вновь обрел свою жизнерадостность и спокойствие, и они с Бори[705] занялись приятной работой...[706] Я свое имя поставлю третьим на обложке, чтобы помочь успеху моих юношей и предпошлю этой работе предисловие. Сохраните пока это в секрете, потому что это тайна вплоть до дня объявления, ибо в этого рода вещах всегда могут забежать вперед ловкачи-дельцы, которые все испортят. Итак, вот Морис и Бори хорошо заняты этой зимой подле меня.
Что касается моей дорогой Огюстины, то она покорила сердце одного славного малого, вполне ее достойного и имеющего средства. Если прибавить к этому маленькую помощь с моей стороны, то это даст ей независимое существование, а что касается основных качеств, ума и характера, то лучших она не могла и встретить. Она может венчаться только через три месяца, и тогда будет жить с мужем в Лимузене, а на вакации приезжать к нам. Мы три четверти года будем друг о друге скучать, но я, наконец, надеюсь, что она будет счастлива, и что я могу умереть спокойной за нее.
Я предприняла длинную работу под названием «История моей жизни»... Это будет довольно выгодное дело, которое меня вновь поставит на ноги и снимет с меня часть тревоги за будущность Соланж, довольно-таки скомпрометированную [ее беспорядочностью и долгами ее мужа...
...Она заезжала ко мне, отправляясь к отцу в Нерак. Она была натянута и холодна, без малейшего раскаяния. Она беременна, и я не стала говорить ни слова, чтобы не взволновать ее. Впрочем, она здорова, красивее, чем когда-либо, и считает, что жизнь – это собрание вещей и существ, которыми надо пренебрегать и презирать их]»…[707]
Печально закончился этот 1847 год, начался новый, готовивший новые печали и не излечивший эти старые, как ни старалась Жорж Санд, хоть по внешности, казаться веселой и спокойной.
Вскоре после того грандиозного представления «Таверны Преступления», которым в Ногане встретили этот новый 1848 год, Морис уехал с Ламбером в Париж, отчасти для устройства кое-каких денежных дел матери, отчасти, чтобы присутствовать при раздаче премий за ежегодную выставку картин, а главным образом, чтобы повеселиться, а Жорж Санд осталась в деревне, занятая писанием «Истории моей жизни».
Февральская революция была уже на носу, но, как мы вскоре увидим, Жорж Санд ее вовсе не ожидала, и все письма ее первых трех недель февраля 1848 главным образом полны разными личными делами и вопросами. И вот она, между прочим, пишет сыну 5 февраля:[708]
...«Верно, ты получил заказное письмо от твоего отца. С(оланж) вновь заболела желтухой. Так она, по крайней мере, пишет. Правда ли это? Никогда ничего не знаешь! И по какому поводу она вновь разозлилась? Невесело у меня на сердце, мой бедный мальчик. Скажи мне, пишет ли тебе отец о ней?»[709]
Ему же в письме от 7 февраля, очевидно, не желая больше возвращаться в квартиру Орлеанского сквера и ликвидируя все свое тамошнее хозяйство, она говорит:
«Нужно тебе решиться нанести визит Розьер, если ты не найдешь серебра и белья. Что касается серебра, то я не знаю, оставалось ли оно, так как не знаю в точности, сколько у нас там было. Во всяком случае, не много, и ты ограничишься простым вопросом насчет него. Что касается столового и постельного белья, то там, наверно, оно было, и вот список его...
...Во всяком случае, его надо разыскать, и в случае, если бы м-ль де Розьер или Шопен отправили его к Соланж, то я знаю, что надо сделать. Ты удержишь часть денег, из тех, что я