Шрифт:
Закладка:
Эта дьявольская чета вчера вечером уехала, с массой долгов, торжествуя в своем бесстыдстве и оставив в здешних местах память о скандале, от которой они никогда не избавятся. Словом, в течение трех дней я была в собственном своем доме под угрозой какого-нибудь убийства. Я никогда не хочу их видеть, никогда более ноги их у меня не будет. Они преисполнили меру терпения. Боже мой, я ничего такого не сделала, чтобы заслужить такую дочь.
Пришлось часть этого написать Шопену. Я боялась, чтобы он не приехал среди какой-нибудь катастрофы, и не умер бы от горя и испуга. Не говорите ему, до чего дело дошло, от него это скроют, насколько возможно. Не говорите, что я вам написала, и если г. и г-жа Клезенже не будут похваляться своим поведением, то сохраните это в тайне. Но весьма вероятно, по их бесстыдному и бессмысленному образу действий, что мне придется защищать Мориса, Огюстину и саму себя от тех ужасных клевет, которые они распространяют.
А теперь, я должна, дитя мое, попросить вас об услуге. Это – взять самым положительным образом ключи от моей квартиры, как только Шопен из нее уедет (если он еще не уехал) и не допускать туда ни ногой ни Клезенже, ни его жену, ни кого бы то ни было от их имени. Они расхитители прежде всего, и с изумительным апломбом способны меня оставить без единой кровати. Отсюда они увезли даже одеяла и подсвечники... В случае необходимости надо повидать по секрету г. Ларок и сказать ему, что я не хочу, чтобы моя дочь, с мужем или без него (ибо я предвижу, что они смертельно рассорятся вскоре) поселилась бы в моей квартире. Они устроят какой-нибудь скандал в Сквере, и мне будет невозможно туда когда-либо вернуться».
Ей же.
Ноган, 25 июля 1847.
«Друг мой, я беспокоюсь, я испугана, я не получаю вестей от Шопена вот уже несколько дней, ибо в горе, удручающем меня, я не отдаю себе отчета во времени. Но мне кажется, что уж слишком давно он должен был выехать, и вдруг не приезжает и не пишет. Выехал ли он? Остановился ли он где-нибудь по дороге? Если бы он был серьезно болен, разве вы не написали бы мне это, видя, что его болезненное состояние продолжается?
Я бы уже выехала, если бы не боялась с ним разъехаться, и если бы не испытывала отвращения при мысли поехать в Париж, чтобы переносить ненависть той, которая вам кажется столь доброй и нежной ко мне. Я беспокоилась и о ней. Бешенство может сделать столько же вреда, как и отчаяние, и я сегодня вечером ездила в Ла-Шатр, чтобы узнать, не имеют ли ее друзья вестей от нее. Они получили их и сказали мне, что ей гораздо лучше. Итак, теперь меня беспокоит Шопен, и если я завтра не получу какого-нибудь успокаивающего известия, я думаю, что выеду.
Уж слишком много приходится переживать разного горя зараз, и я уверяю вас, что не будь Мориса... я бы отделалась от своей жалкой жизни...
Временами, чтобы успокоить саму себя, я говорю себе, что Шопен любит ее больше, чем меня, дуется на меня и берет ее сторону. Это я сто раз предпочла бы, чем думать, что он болен. Скажите мне совершенно откровенно, как обстоит дело, и если им управляют ужасная злоба и невероятная ложь Соланж – что делать! Мне все равно, лишь бы он выздоровел...»
Ей же.
(Без числа)
«Дорогой друг, я собиралась выехать по этой ужасной погоде, – здесь настоящий потоп и никакого другого способа передвижения до Виерзона,[695] как почтовый кабриолет. Лошади были уже заказаны и, смертельно больная, я хотела поехать узнать, отчего мне не пишут.
Наконец, я получаю с сегодняшней почтой письмо от Шопена. Вижу, что, по обыкновению, я была жертвой своего глупого сердца, и что в то время, как я проводила бессонные ночи, мучась об его здоровье, он был занят тем, что думал и говорил обо мне дурно с обоими Клезенже. Прекрасно. Письмо его преисполнено смешного достоинства, и проповеди этого доброго отца семейства мне действительно послужат уроком. По пословице – «ученый стоит двух неученых», и я впредь в этом отношении буду держаться весьма спокойно.
Под всем этим много скрывается такого, что я угадываю, и я знаю, на что моя дочь способна по части клеветы, и я знаю, на что способен несчастный мозг Шопена по части предубеждений и доверчивости, но я наконец прозрела! И буду вести себя соответственно с этим. Я больше не стану отдавать плоть и кровь свою на пищу неблагодарности и испорченности. Теперь я успокоилась и укрыта в Ногане, вдали от преследующих меня врагов. Я сумею охранить двери своей твердыни против злых и безумных. Я знаю, что тем временем они будут меня раздирать на куски. Прекрасно. Когда они насытят свою ненависть в этом отношении, они пожрут друг друга.
...Нахожу Шопена великолепным, что он видится, посещает и одобряет Клезенже, который меня ударил за то, что я вырвала у него молоток, занесенный на Мориса, – того Шопена, которого все называли моим самым верным и преданным другом!
Дитя мое, жизнь – это горькая ирония, а те, кто имеют глупость верить и любить, должны закончить свою жизнь мрачным хохотом и отчаянным рыданием, и я надеюсь, что со мной это скоро случится. Я верю в Бога и бессмертие моей души, и чем более я на этом свете страдаю, тем сильнее верю. Я покину эту преходящую жизнь с глубоким отвращением, чтобы вернуться в вечную жизнь с глубоким доверием».
Наконец, 14 августа, получив, очевидно, письмо от м-ль де Розьер, Жорж Санд пишет ей следующую коротенькую записку, суховатый тон которой свидетельствует о том, что Жорж Санд не нашла в м-ль де Розьер сочувствующего человека и разочаровалась и в этой дружбе. С другой стороны, в этом письме еще сильнее звучит нота жажды покоя и смерти.
14 августа 1847.
«Я серьезнее больна, чем думают, и слава Богу! Потому что с меня довольно жизни, и я с великим удовольствием укладываюсь в путь.
Я не спрашиваю вас новостей о Соланж, я получила их косвенным путем.
Что касается Шопена, то я более ничего решительного о нем не слышу, а вас прошу сказать мне правду о его здоровье, и ничего более. Остальное меня вовсе не