Шрифт:
Закладка:
Практика. Подтверждая и Мейлера, и Бодрийяра с Делёзом, и Райха с Маркузе, и Адорно с Хоркхаймером, битники создали незабываемые, ни на что не похожие тексты, которые – даже если остановиться всего на трех текстах условного бит-канона – сами по себе могли бы оформиться в целостный литературный жанр.
Я видел как лучшие умы моего поколения пали жертвой безумия, как расхристанные и нагие они брели на заре по негритянским кварталам в поисках бешеной вмазки,
ангелоголовые хипстеры, горящие жаждой древней божественной связи с искрящей звездами динамо-машиной скрытой в механике ночи,
как нищие, оборванные, обдолбанные, с пустыми глазами сидели и курили в сверхъестественном мраке на квартирах без отопленья и парили над крышами городов погрузившись в созерцание джаза,
как в окрестностях Эл обнажали мозги перед небом и видели ангелов Магомета и, прозрев, гуляли, пьяно шатаясь, по крышам жилых строений…{168}
Уже в самом начале гинзберговского «Вопля», этого манифеста бит-поколения, заявлены затронутые выше темы: американский город с его ночным безумием, негритянским джазом и хипстерами, жаждущими нового и экстремального опыта, всенепременно в алкогольном или наркотическом опьянении, – переплетенные, но фрагментарные, далее развивающиеся в темы юности, безумия и, конечно же, секса:
как шли коридорами университетов с нездешним сияньем в глазах, бредя Арканзасом и трагедией в духе Блейка среди студентов, вернувшихся с фронта,
как их изгоняли из институтов за шизу и расклейку непристойных стихотворений на окнах собственных черепушек,
как ютились в неухоженных комнатах в одном исподнем, сжигая деньги в мусорных ведрах и вслушиваясь в Ужас за каждой стеною,
как их вязали, поросших лобковой шерстью, с поясами, набитыми марихуаной, купленной в Ларедо для дружков из Нью-Йорка,
как жрали пламя в дешевых ночлежках или хлестали скипидар в Парадайз-аллее, смерть, или чистилище для нагих торсов ночь за ночью при помощи снов, наркоты, кошмаров наяву, алкоголя, хуя ибесконечных яиц, несравненные слепцы;
‹…›
…не повинные в никаких преступлениях, кроме пьянства и воинствующей педерастии [wild cooking pederasty],
как выли, упав на колени в подземке и как их стаскивали с крыш, размахивающих гениталиями и манускриптами,
как давали в жопу праведным мотоциклистам и визжали от радости, как сосали и давали сосать серафимам в человеческом облике, матросам, познавая нежность Атлантики и Карибского моря,
как вставляли и утром и вечером в розариях и на лужайках общественных парков и на кладбищах даря свое семя бесплатно всем кто встретился на пути…{169}
Бурлящая и искрящая хипстерская молодость мира 1950-х отчетливо провляется в параллельных – богемных и контркультурных – мотивах трансгрессии и девиации, бунта, отчаянья и нарушения нормы, за которым, скорее всего, последует трагическая расплата. Тональность, так удачно выбранная Гинзбергом, совмещает ярость освобождения и печаль неудачи, будто бы вся жизнь юного хипстера – это жизнь мотылька, вспорхнувшего к свету, который его моментально сжигает{170}.
Впрочем, Гинзберг далек от того, чтобы обвинять в этом самих хипстеров – эту новую жизнь и молодость мира, эту плоть и кровь чистого настоящего, с ужасом обнаруживших себя в многомиллионном городе, электрифицированном, загазованном, громыхающем, – нашедших себя среди иссушенных старческих лиц, изнуренных невыносимой жизнью среди бесконечной войны, у которой нет рационального смысла, но есть множество эмоциональных поводов, на руинах великой культуры, которая уже не стоит всех своих промышленных отходов, на улицах, кричащих от немоты, в домах и квартирах, изъеденных молью конвейерного потребления, в радио– и телеэфире, создавших святое писание лжи и рекламы, нашедших себя изначально униженными и ненужными, использованными до применения, мертвыми, едва родившись, безумными до первого слова, непригодными до того, как они научились ходить. Восстание хипстеров, даже и самый их дикий насильственный бунт оправдан неискупимой несправедливостью мира, в который они были брошены не по своему выбору и не по своей вине.
У обреченных, по Гинзбергу, нет ничего, кроме права на бунт, и терять им нечего. Нацеленные в самое небо, ангелоголовые хипстеры открыты всему, у них нет никаких барьеров, ни внешних, ни внутренних, и даже их черепные коробки разверсты в неизвестную даль, дабы впустить туда все, что сделает эту никчемную жизнь настоящей.
Отчаянно открытые всему, гинзберговские хипстеры вбирают в себя – прямо как сам всеядный размер необычайно свободного «Вопля» – все самые экзотические элементы культур, эпох и стилей:
…как уходили в никуда, в дзен, в Нью-Джерси, оставляя за собой след из двусмысленных почтовых открыток с видами Атлантик-Сити, страдали от арабской потливости, танжерской ломоты, китайской мигрени, оставшись без героина в угрюмой меблирашке где-то в Ньюарке,
как бродили в полночь по железнодорожным путям, не зная куда податься, а потом уходили куда-то так и не разбив ничье сердце,
как раскуривали сигареты в товарных вагонах товарных вагонах товарных вагонах грохочущих по снежным полям к одиноким фермам в дед-морозной ночи [англ. grandfather night],
как изучали Плотина Эдгара По Святого Иоанна Креста телепатию и бибоп-кабаллу потому что космос инстинктивно вибрировал у них под ногами в Канзасе,
как блуждали одиноко по дорогам Айдахо в поисках призрачных индейских ангелов которые были никто иные как призрачные индейские ангелы…{171}
Поэма Гинзберга разворачивается по принципу melting pot, плавильного котла, и одновременно уитменовского каталога, как и сама Америка с ее шизоидными городами и пустынными автотрассами, хранящими свято-пустое место для всякого сора из любых пространств и времен – того сора, который в процессе переплавки обязательно станет поэзией или магией. В этом удивительная парадоксальность бит-поколения, центральная категория которого – Великий Отказ – легко оказывается и Великим Принятием, тогда как любое принятие обязательно оборачивается новым отказом.
Хипстеры Гинзберга отказывают домам и бегут из домов на улицы, из квартир в ночлежки. С улиц они бегут на крыши, отказывая земле в пользу неба. Отказывают городам и бегут из них прочь, на этих трижды бесконечных товарных вагонах, бегут в другие города, которые, конечно, ничем не лучше, поэтому они убегут и из них. Они отказывают традиционной сексуальности, сбегают с первыми встречными матросами и отдаются им, вопя не от боли, на чем настаивает Гинзберг, а от радости. Они бегут от сознания, от разума, от нормы, бегут в алкоголь