Шрифт:
Закладка:
Спасаясь от нацизма, лидеры Франкфуртской школы Макс Хоркхаймер и Теодор В. Адорно нашли приют в Соединенных Штатах, а сама школа смогла продолжить исследовательскую работу в Колумбийском университете в Нью-Йорке – том самом, где чуть позже встретились юные битники. Это случилось в середине 1930-х, а в начале 1940-х – еще одно любопытное совпадение – франкфуртцы переезжают по будущему бит-маршруту, с Восточного побережья на Западное, в солнечную Калифорнию{162}.
Впрочем, в параллелизме между идеями тогдашних франкфуртцев и будущих битников не обязательно усматривать мистику совпадений – эти идеи носились в воздухе, ожидая философской, художественной и экзистенциальной реализации. Чудом выбравшись из нацистской Германии в капиталистические США, франкфуртцы были далеки от того, чтобы воздавать последним даже теоретическую хвалу. Напротив, если верить «Диалектике Просвещения», написанной Хоркхаймером и Адорно в американском «изгнании», в реализованной утопии Нового Света было немало фашистских черт – и все эти черты спустя каких-то десять лет повторно раскритикуют юные битники – в своих сочинениях и образе жизни.
Как битники, так и Хоркхаймер с Адорно видели причины повсеместного отчуждения и обезличивания, общих для тоталитарных и капиталистических стран, в самом модернистском прогрессе: «Рост экономической продуктивности, с одной стороны, создает условия для более справедливого мира, с другой стороны, наделяет технический аппарат и те социальные группы, которые им распоряжаются, безмерным превосходством над остальной частью населения. Единичный человек перед лицом экономических сил полностью аннулируется. ‹…› В то время как единичный человек исчезает на фоне того аппарата, который он обслуживает, последний обеспечивает его лучше, чем когда бы то ни было. При несправедливом порядке бессилие и управляемость масс возрастает пропорционально количеству предоставляемых им благ»{163}. Парадокс в том, что Просвещение пронизано удушающей двойственностью: чем богаче, тем беднее, чем свободнее, тем зависимее, чем лучше, тем хуже – иными словами, чем дальше от фашизма, тем ближе к нему.
Неумолимая диалектика Просвещения начинается там, где человек, покоряя природу, покоряет и овеществляет вместе с нею и самого себя, становясь жертвой своей неуемной власти над окружающим миром. Не Кант, но де Сад оказывается у франкфуртцев подлинным и последовательным просветителем, ведь он лучше других понял, что разум связан не с мнимой моралью, но с властью и только с нею одной{164}. Вся трансгрессивная «сага» де Сада оказывается скрупулезным портретированием того просвещенного разума, который в самóм себе обнаруживает только волю к власти, только жестокость порабощенной природы, – о чем еще скажет Ницше, и тогда уже от этого нельзя будет просто отмахнуться. Бунт против разума и призыв к эмансипации природного (телесного), свойственный хипстерской карнавальной трансгрессии, осуществляется, таким образом, и во фрейдо-марксистской теории.
У франкфуртцев и у битников был общий враг: технически просвещенная, стандартизированная и отчужденная западная цивилизация, управляемая беспощадным инструментальным разумом. Эту вотчину инструментального разума (термин Хоркхаймера) другой франкфуртец, Герберт Маркузе, позже назовет одномерной цивилизацией, местом обитания одномерного человека. «Одномерный Человек» – бестселлер Маркузе, ставший, вместе с более ранней работой «Эрос и цивилизация», самым весомым и показательным образцом фрейдо-марксистского синтеза в философии ХХ века. Эти книги, написанные и изданные в США, сделали Маркузе суперзвездой среди американской контркультурной молодежи: одна появилась вместе с бит-поколением в 1955 году, вторая – когда бал правили хиппи, в 1964-м. Слава Маркузе была такой, что в пантеоне революционных студентов он стал одним из трех «М»: Маркс, Мао, Маркузе. Это не случайно: бит-поколение, как пьесу, разыгрывало в жизни и творчестве те же идеи, что у Адорно, Хоркхаймера и Маркузе.
«Развитая индустриальная цивилизация – это царство комфортабельной, мирной, умеренной, демократической несвободы, свидетельствующей о техническом прогрессе»{165}. В одномерном мире комфортабельной несвободы живет одномерный человек, как сказали бы битники, square, лишенный фантазии, творчества, выбора. Беда одномерного человека в том, что он со всем согласен: в нем нет негативности, импульса отрицания, однако подлинная свобода без них непредставима. Просвещенный индивид инструментального общества слишком серьезен, чтоб позволять себе детские игры в свободу, однако неполноценным, несовершеннолетним (как когда-то у Канта[16]) оказывается именно он, потому что за него все решили управляющие им «взрослые» из бюрократической технократии.
Одномерный человек счастлив тем, что живет в комфорте и достатке, но это счастье животного, некий овощной триумф высшего отказа от самой возможности отказывать и отказываться, последний забег в обратную сторону от свободы – в рай «утопической» телереальности, где ведущие толкуют твои сновидения, а рекламщики угадывают желания. Всё решено, все готово, и выхода нет. Точнее сказать, выход есть – только в сторону, противоположную чаяньям одномерного человека.
Критическая, социальная и художественная рефлексия, творчество и игра – вот синтетическая панацея, предложенная Маркузе всем жаждущим перемен, и можно представить, с каким энтузиазмом его революционно-теоретический призыв был встречен изголодавшейся по отрицанию американской молодежью. Успех Маркузе – в простоте и точности формул: свобода есть право на отрицание, поэтому конформизм победившей стерильной цивилизации порождает рабство и мучительную фрустрацию, преодолеть которые можно лишь через субверсию, карнавал, революцию, воображение и, вероятно, насилие. Переходя на родной для Маркузе фрейдистский жаргон, репрессию Супер-Эго можно преодолеть лишь через высвобождение бессознательного, Оно, в котором как раз и живут игры, фантазии и эротическая – вплоть до самой девиантной – раскрепощенность.
Оно, эта поистине хипстерская инстанция психики, не хочет ничего знать, кроме чистого удовольствия, поэтому именно освобожденное удовольствие оказывается по-настоящему революционным. Однако подлинное и творческое Оно нужно еще отделить от репрессированных и поверхностных слоев психики, о чем до Маркузе писал берроузовский любимец Вильгельм Райх. Как пишет современный антрополог Ольга Христофорова, «человека современной эпохи В. Райх представляет как „существо с трехслойной культурой“. На поверхности это существо носит искусственную маску самообладания, принудительной, неискренней вежливости и общительности. Под этой маской скрывается второй слой – фрейдовское „подсознательное“, в котором сдерживаются садизм, жадность, сладострастие, зависть и извращения всякого рода. Этот второй слой является искусственным продуктом культуры, которая отрицает сексуальность (в большинстве случаев этот слой сознательно ощущается только как внутренняя пустота и тоска). За ним, в глубине, живут и проявляются естественная общительность и сексуальность, стихийная радость труда, способность любить. Этот третий и последний слой, представляющий собой биологическое ядро структуры человеческого характера, не осознается и вызывает страх. Само его существование противоречит авторитарному воспитанию и господству»{166}. Революция сродни археологии: проникая все глубже, слой за слоем, к биологическому ядру нерепрессированного характера, человек становится самим собой – богоподобным созданием, проживающим жизнь в игре и празднике, в счастье и карнавале (а вовсе не в агрессии насилия и преступления, как писал Норман Мейлер).
В «Эросе и Цивилизации», вышедшем в тот же год, когда Гинзберг читал свой «Вопль»