Шрифт:
Закладка:
В главном лагере все бараки были построены из красного кирпича.
Мимо караульной двигалась странная процессия. Впереди понуро плелись около сорока заключенных в цепях. Их подгоняли вооруженные конвоиры. Сзади шли сотрудники гестапо, у многих в руках были короткие полицейские кнуты и папки с документами. Следом несколько секретарей несли пишущие машинки.
– Кто это?
– Вы не в курсе? С недавних пор у нас проводят заседания чрезвычайного полицейского суда. Перенесли из Катовице.
– У них нет подходящего места для судебного заседания? – удивился я.
Роттенфюрер усмехнулся и многозначительно посмотрел на меня в зеркало заднего вида.
– В лагере можно сразу же привести приговор в исполнение. Когда это делали в Катовице, местное население реагировало, скажем так, не всегда спокойно, да и родственники подсудимых могли оказаться рядом. В общем, много ненужных забот.
– По каким делам они здесь?
– Кто-то из Сопротивления, кто-то из сочувствующих, кого-то поймали на прослушке вражеского радио. Одно и то же, в общем-то. У нас ведь что удобно – они еще могут и провести допрос соответствующим образом. После богеровских качелей еще никто не молчал.
– Что за качели?
Мне стало интересно.
– Наш обершарфюрер Богер из политического отдела придумал приспособление, которое развязывает любые языки! Да вы и сами можете увидеть.
Мы двинулись по улице вдоль бывших казарм, пока не дошли до последнего ряда. Барак, к которому вел меня мой спутник, ничем не выделялся среди остальных. Рядом со входом красовалась неприметная табличка «11». Мы поднялись по каменным ступеням на крыльцо. Через несколько мгновений после нашего стука в дверном окошке показалось лицо часового. Пока он переговаривался с роттенфюрером, я внимательно рассматривал здание и только сейчас понял, что отличие от остальных бараков все же имелось: окна были заделаны, оставались лишь щели шириной не больше ладони.
Мы зашли внутрь и оказались в длинном темном коридоре. Его пересекали более узкие проходы. В каждом было по несколько дверей, обитых толстым листовым железом, на уровне головы в них были прорезаны крохотные оконца. Даже в коридоре дышалось с трудом, воздух был спертый и пыльный, я представить не мог, что же тогда творилось в закупоренных камерах.
– Туда лучше не заглядывать, – сопровождающий будто понял, о чем я думал, – внутри вонь такая, что с ног сбивает.
Я догадался, что это были стоячие одиночки.
Пройдя по коридору насквозь, мы попали во внутренний двор. Он был огорожен высоким каменным забором, который примыкал к соседнему блоку. Это создавало эффект колодца. Окна того блока были наглухо забиты досками.
– Видите тот черный участок стены возле забора?
Я посмотрел на кусок стены, обложенный изоляционной плиткой.
– Это и есть ваша расстрельная стена?
Он кивнул, но тут же оговорился:
– Правда, если приговаривают больше двух сотен, то ведут сразу в крематорий, иначе слишком хлопотно. А если человек сто, то газ не тратим. Иногда зондеров[3] сюда гоним, чтобы они подержали особо строптивых за уши.
– Зачем?
– Чтоб прижимали им головы к земле, иначе кровь фонтаном. Потом вся форма грязная. Отскакивай не отскакивай, один черт, летит…
Я еще раз окинул взглядом высокий забор, полностью скрывавший двор от любопытных глаз.
– Место, конечно, укромное, кроме того, стараемся использовать тут только мелкокалиберное оружие, но, сами понимаете… Даже громкую музыку пытались включать, но все равно каждый в лагере знает, что здесь происходит.
В углу двора я заметил несколько переносных виселиц, но спрашивать про них не стал.
Мы вернулись в здание и поднялись на второй этаж. Одна из дверей была приоткрыта. Оттуда раздавались глухие и протяжные стоны. Я заглянул. Посреди комнаты стояли два деревянных козла, соединенные толстой металлической штангой. На ней, как баран над жаровней, висел лицом вниз полуголый человек, подвешенный на штангу за вывернутые вверх руки и за ноги, соединенные кандалами. В комнате находились еще двое. Один просматривал какие-то бумаги, другой бил висящего кнутом по пяткам и ягодицам. Иногда удары были такой силы, что тот делал полный оборот вокруг штанги. По ногам его стекали тонкие струйки крови, собиравшиеся в лужу. После очередного удара голова заключенного безвольно повисла на обмякшей шее. Эсэсовец с документами заметил это и сделал знак другому, чтобы остановился. Взяв со стола крохотный стеклянный флакон, он поднес его к носу заключенного. Тот не реагировал. Тогда эсэсовец тряхнул склянку и почти прижал к ноздрям. Заключенный дернулся, тело его начало сотрясаться от конвульсий, но глаза он так и не открыл. Эсэсовец кивнул второму, тот продолжил.
Я отошел от двери.
– Раньше использовали два стола, теперь, как видите, усовершенствовали. В наших же мастерских и изготавливаем приспособления, – не без гордости произнес роттенфюрер. – Когда его стряхнут со штанги, подпишет любые показания, будьте уверены.
– Не сомневаюсь. Это и есть богеровские качели?
– Нет, это из гестапо. Тут вся метода их, этот блок весь под политическим отделом[4]. У них в активе много всего. Бутерброд хотите увидеть? Заключенного кладут на лавку, а сверху широкую доску. И по этой доске начинают дубасить гирями, пока у него не начинает брызгать кровь из ушей и рта. Так промаринуется в собственном соку между доской и лавкой час-другой и мигом все выкладывает. Тут воля ломается быстрее костей. А главное, надо, чтоб остальные слышали, а еще лучше – видели. Тогда второго волочешь, а он уже на ходу начинает все выдавать. Пойдете смотреть?
Вместо ответа я спросил:
– Хоть что-то из этого прописано в должностных инструкциях?
Мой сопровождающий внимательно посмотрел на меня, будто силился понять, шучу я или нет. Затем просто пожал плечами.
– Это нужно, чтобы допросы проходили успешно. По-другому этот сброд не понимает. Тут главное – заставить их говорить, неважно какими способами. Сейчас ведь война, – он задумался, подыскивая слова, чтобы выразить мысль яснее. – Как бы вам объяснить, тут такой манер: лучше перестраховаться и убить лишнего, чем пожалеть, а потом получить пулю в спину. Единственно верная политика сейчас. Как по мне, так я бы пристреливал каждого, кто отводит взгляд.
Здесь тоже было душно. Я расстегнул верхние пуговицы плаща. Мы пошли дальше и поднялись на чердак. В нос мне ударил омерзительный запах.
– Черт подери, здесь никогда не убирают? – пробормотал я, силясь разглядеть помещение.
Ламп здесь не было, свет слабо пробивался сквозь неплотно подогнанную черепицу, а потому я не сразу осознал, что на массивных балках под крышей висели… люди. Я молча разглядывал эти человеческие гирлянды, раскачивающиеся в блеклых кривых лучах, пронизанных густой пылью. Руки у всех были связаны за спиной веревкой, которая была перекинута через балку. Почти все молчали, бритые головы их безвольно свисали на грудь. Стонал лишь один в углу. Я понял, что это и были знаменитые богеровские качели.
– Они уже ничего не ощущают, их плечи давно вывихнуты. Главное, не задевать их и не раскачивать. Этого, – сопровождающий кивнул на стонавшего, – подвесили, видать, недавно, его суставы еще сопротивляются.
Я подошел к нему ближе и сумел разобрать, что шептали высохшие губы: «Мама, мамочка, мама…»
– Когда они висят на выкрученных руках, то под тяжестью тела кости постепенно выскакивают из суставов, – проговорил роттенфюрер, разглядывая другого узника, не издававшего ни звука, казалось, уже даже и не дышавшего, – и они продолжают висеть на сухожилиях. – Он перевел взгляд на меня: – У этого время вышло.
Он подтянул табурет, стоявший в центре помещения, и тронул висевшего за ногу.
– Эй, – позвал он, но заключенный не шевельнулся, – ставь ноги, – снова проговорил мой сопровождающий.
Длинные ноги едва заметно дернулись, но ни одна не встала на табурет. Мой спутник молча поставил вначале одну ногу заключенного, затем вторую, потом развязал веревку и ловко перехватил завалившееся тело.
– Что церемониться с этим сбродом? – раздался насмешливый голос у меня за спиной.
Я обернулся. Какой-то штурманн развязывал веревку на другом заключенном, тот тут же рухнул на пол.
– Если они здесь, то и не такое заслужили, – заверил он.
– Что еще здесь делают? – спросил я,