Шрифт:
Закладка:
– Сортировочные бараки? – с некоторым удивлением уточнил я.
Хёсс кивнул. Заложив руки за спину, он начал ходить по комнате, старательно придерживаясь намеченной ровной линии.
– Ты даже представить себе не можешь, как много после них остается вещей. Горы. – Резко остановившись, он посмотрел в окно, будто рассчитывал увидеть эти горы там, и вновь двинулся. – Все, естественно, считают, что пожитки, которые остаются после транспортов, – это благо для рейха. Оно, конечно, на бумаге все выглядит замечательно: «Собрано… подсчитано… выгрузили… отправили… осталось…» На деле же – еще одна большая головная боль. Когда идет очередная масштабная акция, багаж с рампы приходится сгружать попросту между бараками, так как под крышей нет ни дюйма свободного места. Идут дожди, все покрывается плесенью и становится бесполезным, но лагерь все равно обязан рассортировать, задокументировать и отправить эту гниль, иначе обвинят в растрате. Во время пауз нам удается навести какое-то подобие благообразия, но, понимаешь, это не просто сортировка: раскидать женское направо, мужское налево, зимнее туда, летнее сюда. Приходится еще и тщательно обследовать каждую тряпку и даже обувь. Евреи – мастера прятать в подошве драгоценности и банкноты. А потом еще нужно рассортировать, что пойдет в другие лагеря для заключенных, а что – в «Фольксдойче миттельштелле»[21], еще часть уходит на заводы для рабочих, что-то передаем пострадавшим от бомбардировок. Зимой мы отправили больше двухсот вагонов со шмотьем.
– Как ты думаешь, эти люди знают, чью одежду носят? – вопрос совершенно не касался моего отчета.
Хёсс снова остановился и пожал плечами.
– У нас на этот счет строгие инструкции, на сортировке с одежды должны удалять все бирки с именами, желтые звезды, повязки и нашивки, по которым можно понять, чья она. Но, как сказать… – задумчиво протянул он, – не дураки, пожалуй. В конце концов, многие фольксдойче живут в домах уничтоженных евреев, пользуются их хозяйством и скарбом, так почему бы не носить их одежду, если ее дают бесплатно, – совершенно логично заметил комендант.
Он вернулся в кресло. Потянулся было к бутылке, но, увидев, что она уже пуста, откинулся и обмяк на мягкой спинке.
– Черт с ними, с этими бирками, подковырнул и содрал, а вот прощупать каждый шов, каждый манжет и воротник, распороть, если есть подозрение, а потом снова зашить – на это, конечно, много времени уходит. Но как иначе? Не хотелось бы, чтобы какой-нибудь работяга в своих подштанниках таскал еврейские бриллианты, которые должны служить на благо рейха.
– И много находите? – Я снова подался вперед, даже не пытаясь скрыть своего откровенного любопытства.
Хёсс многозначительно выдохнул и усмехнулся:
– Ты и представить себе не можешь, сколько эти крысы пытаются утаить. Что ни состав с Запада, то бриллианты в шляпах, алмазы в башмаках, золотые часы в ботинках, колье, кольца, подвески, серьги, деньги в платках… Из каких только мест не выуживаем! Драгоценные камни находили даже в зубах под пломбами, представь себе. Дошло до того, что однажды хозяйственный отдел посчитал валюту не в миллионах, а в килограммах.
Я изумленно смотрел на Хёсса, которого забавляла моя реакция. Улыбка вновь заиграла на его лице.
– Да, зубы приходится особенно внимательно перебирать. Стараемся, конечно, по мере сил фиксировать в лагерных книгах всех, у кого золотые коронки еще до того… Ну ты понял, пока они еще ходят. Всех, понятное дело, не зафиксируешь. Не каждая сука сознается, а в суматохе разве углядишь, когда их вал прет. Да впрочем, сколько бы ни таили, все равно забот по горло с этим зубным золотом и серебром, мы ведь обязаны его очистить и переплавить в слитки. Только после этого спецтранспортом отправляем в Берлин.
– И что, ничего не воруют? – прямо спросил я.
Хёсс некоторое время смотрел на меня, будто раздумывал, что ответить, затем махнул рукой и отвернулся:
– Нет святых на этом свете, фон Тилл, воруют по-черному, конечно, но что я могу поделать? – Он снова посмотрел на меня и развел руками. – С заключенными все ясно, украл – уничтожили. Но не расстреливать же своих за бутылку коньяка, часы или пару золотых зубов. Я прекрасно понимаю, что с таких мелочей и начинается: сегодня сигареты, завтра драгоценные камни, но остается уповать на совесть охранников.
– Совесть! – Я не сдержал усмешки.
– Ты прав, не самая надежная вещь. Еще в детстве я понял, что рассчитывать на нее не стоит. Признался священнику на исповеди, что затеял школьную драку, а он был другом отца. И все ему рассказал. Мне всыпали по первое число. Вот тебе и совесть священников. Если уж этим сие чувство неведомо, то что я могу ждать от своих охранников?
– «Совесть священника» звучит еще абсурднее, чем «честный еврей».
– А, вижу, у тебя с церковью тоже особые отношения, – усмехнулся Хёсс. – Сам я окончательно отошел от нее во время прошлой войны. Обычно на войне люди приходят к Богу, близость смерти, знаешь ли, способствует. А мне именно там церковь явилась во всей своей неприглядности. Знаешь где?! – вскрикнул Хёсс со смешком. – На Палестинском фронте. Я наблюдал, как местные святоши делали деньги на страждущих паломниках, втюхивая им всякий хлам, якобы связанный со святыми местами. Один иерусалимский монастырь даже продавал особый сорт серого мха с красными точками. И утверждал, что мох тот с самóй Голгофы, а красные точки – кровь Христа. Веришь ли?
Я верил.
– Мох с Голгофы, черт возьми! – продолжил Хёсс. – У меня это долго не выходило из головы. Я потом нашел информацию, что это за «святой» мох, – занятное растеньице, цетрария исландская. Хорошее лечебное средство, антисептик. Чистый углевод. Лет двадцать назад был в Москве голод, так они вскрыли аптечные запасы этой цетрарии, отмочили в соде, высушили, перемололи, добавили муки и таким хлебом питались. Мне это запомнилось, и когда мы наладили тут дела, я дал указание нашим агрономам вырастить этот мох. А что – можно было бы подкармливать им заключенных. Но не пошло.
– Отказались? – я не сумел скрыть насмешливые нотки в голосе.
– Климат нас подвел, – вполне серьезно ответил комендант. – Признаюсь, у меня была мечта устроить здесь нечто вроде современной сельскохозяйственной фермы, выращивать садовые культуры, как на угодьях в Дахау, даже проводить исследования в области растениеводства! Самое интересное, что я поделился этой идеей с рейхсфюрером и он ее горячо поддержал. Это ведь с его подачи в Дахау начали выращивать травы. Также я подумывал над созданием лабораторий и по животноводству. Он тут же велел мне осушить болота и начать обрабатывать земли под это хозяйство. Но разве в этом проклятом месте что-то прорастет, холера его дери! Гиблая затея – постоянные паводки и наводнения. Карьеры с песком и гравием – вот наша судьба. Зато Поль[22] доволен.
– Я слышал про странное увлечение Гиммлера растениями, – вспомнил я и тоже уставился в окно.
Взгляд отдыхал.
– Это не просто увлечение, у него научная степень по экономике сельского хозяйства, – проговорил Хёсс. – Он же помешан на всех этих целебных травах и на здоровом образе жизни. Между нами: в уборной его спецпоезда специально хранят пемзу и лимон для курящих гостей. Брандт[23], который всегда при нем, отправляет каждого, невзирая на звания, чистить руки от следов никотина! Иначе рейхсфюрер непременно устроит сцену. Ты знал, что он уговорил фюрера принять проект озеленения всех земель вокруг Берлина на сотни километров? Ведь после войны там будут проживать не меньше восьми миллионов и все они будут дышать исключительным воздухом. А теперь он вынашивает идею системы теплоснабжения для гигантских теплиц, которые обеспечат наши города свежими овощами и зеленью на всю зиму. Я знаю, над ним смеются, мол, война, а он морковку да ромашку собирает. А я считаю эту инициативу исключительно верной! Я ведь и сам со времен жизни в Мекленбурге люблю покопаться в земле, фон Тилл. Там у меня было свое небольшое хозяйство. Весьма неплохое. Но три детских рта одной землей не прокормишь, так я и оказался в Дахау. Сейчас у меня уже, кстати, пять, – с гордостью произнес Хёсс, – последнего Хедди