Шрифт:
Закладка:
И он кивнул на фотографию, на которую я обратил внимание, едва вошел в комнату, – где рейхсфюрер держал на руках младших детей Хёсса.
– Однако Генрих Гиммлер – противоречивая личность: лекарственные травы, концентрационные лагеря, травы в лагерях…
Хёссу вдруг вспомнилось:
– Мне как-то довелось общаться с одним стрелком, он был загонщиком на охоте в Шенхофе, в охотничьих угодьях Риббентропа, если знаешь. Собралась вся верхушка: Гиммлер, обергруппенфюрер Вольф, министр финансов Шверин-Крозиг и граф Чиано[24], для которого, собственно, и затеяли все развлечение. Стреляли и фазанов, и зайцев, и косуль с оленями. Стреляли все, кроме Гиммлера. Он тогда всех уверял, что у него рука не поднимается нанести вред беззащитным зверям, которые мирно пасутся на опушках. Мол, это жестоко. «Каждое творение имеет право на жизнь», – я передаю тебе его фразу слово в слово.
Хёсс замолчал и пристально посмотрел на меня, давая возможность осознать сказанное. Я тоже молчал, в упор глядя на коменданта и во всей полноте постигая смысл его слов. Улыбка медленно начала разъезжаться по моему лицу. Он тоже улыбнулся. И мы расхохотались.
3 мая 1994. Чаепитие
Чай давно остыл. Раиса продолжала рассказывать:
– Говорила, что выжила благодаря другой еврейке, которую один фриц крепко любил и помогал ей. Еврейка та… да черт знает, что с ней сталось. Не помню, а может, тетка Кася не говорила. Не знаю. Хоть всем им там несладко пришлось – голодали сильно, били немцы каждый день, – но той подруге еще тяжелее было. Думаешь почему? Баба Кася как была голожопой с детства – недоедала, недосыпала, с шести лет тяжко трудилась на земле, мамке помогала с младшими, – так и у немцев то же самое. А та, с которой она сдружилась, была немецкой еврейкой из богатой семьи. До войны жила в большом доме с прислугой, ела сытно, платья красивые носила, наукам училась, музыкам и танцам, а потом бац – и кнутом по рылу, сапогом под сраку, да на вот тебе объедок, чтоб к утру не издохла. Вот такие и мерли как мухи что ни день: не могли никак приспособиться к новому или не хотели, черт его знает, думали, видать, что война закончится и обратно в свои богатенькие дома вернутся. А война никак не заканчивалась. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. А там каждый день за год идет. Прожил сутки, считай, на год постарел. Вот тетка Кася глупая и жалела ту немецкую еврейку, помогала ей в лагере, силы свои тратила. И потом всю жизнь горевала по ней, слезы украдкой утирала. Миллионы своих мерли, а она за немку ту переживала. Ну а кто она? Родилась в Германии, как и ее родители, всю жизнь там прожила, говорила по-немецки, думала по-ихнему, немка она и есть… А не пришли бы за ими, небось, так бы и померла, ни разу не вспомнив, кем была на самом деле.
– Вот именно, она была еврейкой в первую очередь, за что и пострадала, – устало напомнила Лидия, рассеянно помешивая остывший чай.
– Да знаем, – Раиса небрежно махнула рукой. – Холокост, беда – слышали.
Лидия хотела было что-то сказать, но Раиса упреждающе вскинула руку:
– Не надо вот. Они вон цельное государство себе получили, деньги им до сих пор выплачивают, субсидии разные, льготы. А нашим что? Кукиш с маслом. Товарищ Сталин намекнул, что советских пленных не бывает, а только предатели. Так тебе, деточка, и не представить, чем это нашим возвращенцам обернулось. Тетку Касю только ленивый не называл немецкой подстилкой, а потом Кате рассказывали, как мамка ее под немцами развлекалась, и в спину плевали, мол, последыш фрицевский, икра нацистская. А Катя, как назло, типичной ариечкой уродилась: глазки голубенькие, волосики светленькие, как снежок, кожа не загорает, а сгорает на солнышке. Вся в батю своего немецкого, да разве она виновата? Разве тетка Кася виновата, что угнали ее туда и надругались? Что ж, спрашивал ее кто-то, когда угонял в наймички немецкие? Ей потом в морду граждане хорошие плевали, что она остовка[25] поганая, своими руками немцам на заводах помогала, а она божилась, что только брак и штамповала. Еще неизвестно, чего они там больше наделали – пользы немчуре или наломали инструменту. Разве дед Степан, который и не еврей даже, виноват, что в окружение попал с перебитыми ногами? Непонятно, каким чудом в шталаге[26] выжил, вернулся стариком в двадцать два года. А его уже добренький НКВД ждал на проверочку. Если, не дай боже, в плен по доброй воле, когда иначе уже деваться некуда, – воинское преступление, изменник, значит. Приказ двести семьдесят, слышала?[27] Вот и мы о нем лет пять назад только услышали. Тогда-то, ясен-красен, не разглашалось. О таком кто правду скажет? Правда – она всем неудобная. У нас угнанных и плененных как звали? Недобитки, пособники, предатели. Четвертый сорт, слышала такое? А тетка Кася за свою жизнь наслушалась, какого она сорта. Как вернулась с той клятой Германии, даже на работу брать не хотели, мамка бегала, хлопотала, потом, помню, рассказывала, два раза устраивала ее в сельские конторы, да оба раза как до верхнего начальства доходило, кого взяли, так увольняли. Вступить потом не позволяли ни в говно, ни в партию, ни в институт, везде отговорки. А сколько семей поломано было, когда муженек узнавал, что женушка из бывших остовок. Я тебе как есть говорю, самое большее, о чем могли мечтать эти вот, которые из плена вернулись, – чтоб просто забыли о них. Но, – едко усмехнулась Раиса, – на лесоповале все сгодятся. Тетка Кася нам говорила, только мыслями о доме и держалась, чтобы вот, значит, дожить до возвращения. Дожила, всеми правдами и неправдами добралась до дома после войны. А потом вышло, что и не было того, о чем мечтала. Не осталось для нее прежней жизни, понимаешь? Всю жизнь свою страдала, дай боже! Ни единой улыбки за все годы, только смех раз в десятилетку, от которого кровь в жилах стыла. Хотя ей еще повезло: с младенцем на руках домой пустили, а там семья какая-никакая, старуха-мать приняла обратно. А знаю такие случаи, когда других брюхатых и на порог не пустили. У кого и вовсе дома поотбирали. Стучат они в свою дверь, а им в ответ знаешь что, деточка?
– Не знаю, – глядя в чай, проговорила Лидия.
– А им в ответ чужим голосом: «Вали, откудова пришла!» С ворованного жилья никого нельзя было уже согнать. Виню их, думаешь? Не выходит, потому как и тут сладости не больше было. Хоть и остались на родной земле, да всё ж под оккупацией немчуры. Выживали как могли, когда оказались с врагом рожа к роже. До войны на весь городишко тыщи две евреев едва набралось, после с десяток, может, вернулись, так троих в течение года и прирезали, потому что шибко громко требовали свое обратно. Никто не хотел отдавать то, что считал теперь своим. Вот тебе и победа над фашизмом, деточка. Его-то победили, а души, изломанные войной, уже не починить.
Женщина отставила чашку и вскинула голову на крепкой шее, неприятно уставившись прямо на гостью.
Лидия помолчала.
– У нас тоже порядок не сразу наладился, – тихо проговорила она, – многие до сих пор борются за причитающиеся компенсации по Люксембургскому соглашению…
– А мы о таких соглашениях и не слыхивали вовсе.
– И это для меня загадка. Я знаю, что во время войны к вашим военнопленным отношение было особое в самом отвратительном смысле этого слова, к ним относились вопреки всем положениям Гаагской и Женевской конвенций. – Лидия продолжала смотреть в свою чашку, голос ее хоть и звучал тихо, но речь была твердой и спокойной. – Именно вы должны были в первую очередь истребовать с Германии компенсации, как поступили западные союзники[28]. Насколько я знаю, мы уже выплатили больше шестидесяти миллиардов марок компенсаций. Почему Союз предпочел остаться в стороне от этого, я не понимаю, но Союз теперь в прошлом и сейчас дело сдвинулось с мертвой точки, по поводу ваших пострадавших начались переговоры…
– Переговоры… Да сколько пользы от тех переговоров через пятьдесят лет, а?[29] Которые в живых остались – им сколько теперь, по семьдесят,