Шрифт:
Закладка:
Наконец моя мысль доходит до той грани, за которую я уже не могу идти, а Франс, усмехнувшись, уходит дальше.
— Это же настольная книга! — кричу я на всю комнату и захлопываю тома, в которые рискнул погрузиться без карандаша и бумаги. Появись сейчас Франс передо мной, я бы с ним поспорил. Но он начал первый, уличив меня в невежестве.
Долго во мне колышется злость, как закипающая вода.
Десять лет нас охватывали в школе стопроцентной успеваемостью. Пять лет в институте мы бодро сдавали экзамены. Пятнадцать лет прикасались к знаниям, как к горячему чайнику. Это было похоже на поездку в открытом автобусе по Черноморскому побережью Кавказа: с одной стороны глубокое море, с другой высокие горы. И даже за чаем можно было сдать экзамен — рассказать о стройных кипарисах и влажных черных глазах шофера. Но чтобы узнать, нужно на склонах в ежевике изодрать одежду и сорвать о камни ногти, избить на скалах ноги и измочалить в потоке тело, грудью сбить волну и захлебнуться соленой водой.
Я считаюсь неплохим специалистом, но всякий раз стыдливо умолкаю, когда речь заходит не о специальности. Мои коллеги вышли из положения. Они доказали, что в наш бурный век всего не объять и достаточно читать газеты. Но они не читали Франса.
Потихоньку злость переходит в беспокойство. Я чувствую, что в жизни мною уже что-то упущено, и на чистом листе бумаги вывожу цифру. Она означает количество прожитых мною лет. Другая цифра означает количество лет, которое я хочу прожить. Она довольно-таки круглая. Прикинув, что утром я делаю зарядку, обливаюсь холодной водой и съедаю сырую морковку, я прибавляю десять лет. А вспомнив о кавказских долгожителях, набрасываю еще пятнадцать. После вычитания жить мне остается лет восемьдесят. Этого достаточно. Даже читая страниц по десять в день, за восемьдесят лет получалась астрономическая цифра.
Я благосклонно гляжу на Франса. А когда нахожу пробелы в его знаниях и устанавливаю, что Франс не знал атомной бомбы, мне становится совсем легко. Но читать его пока воздержусь — мне нужен покой, чтобы прожить восемьдесят лет.
В цехе, где я работаю, есть красивый парень. Молодой специалист, простой, как чистый лист ватмана. Стоит мне грубо пошутить, как рядом со мной включают отбойный молоток, и чертежное перо в моих руках начинает отмечать на кальке легкое землетрясение. Это смеется красивый парень, молодой специалист. Чтобы не портить кальку, я стараюсь шутить тоньше. Красивый парень такие шутки воспринимает как легкое покашливание. Однажды я имел неосторожность заговорить с ним о литературе.
— Только не читайте Диккенса, — сказал он.— Умрете со скуки. Детская мура.
В тот же вечер я беру Диккенса, которого не читал с детства.
Передо мной замелькали образы злых и добрых, умных и глупых, хороших и плохих, смешных и серьезных. Вроде бы образы должны кончиться, но я открываю следующий том, и появляются новые. Все понятно, все ясно, все хорошо. Мерзавцы наказаны, хорошие обрели счастье. Но почему не хочется закрывать книгу? Я возвращаюсь к первой странице и незаметно пробегаю роман. Все это время меня не покидает счастливая грусть, светлая, как осенний лес. Будто бы рядом прошло что-то удивительно прекрасное и неуловимое, чего иногда ждешь до боли в сердце, но не знаешь названия и никогда не встретишь.
Я влюбляюсь во всех героинь, и мне кажется, что в мировой литературе нет их прекраснее. До смерти хочется иметь хоть одного друга, хоть смешного и пьяного. И хочется, чтобы вместо ненужного пианино тенями заиграл камин.
Как-то получается так, что моя жена не спит в соседней комнате, а сидит напротив меня в кресле и шьет. Когда я поднимаю на нее глаза, она мне улыбается, а больше мне от жены ничего и не нужно. Получается так, что рядом со мной сидит друг. Он пыхтит трубкой. Он знает, что я не предам, не сделаю подлости и не брошу в беде. Он меня знает, и ему все равно, есть ли у меня должность, перспектива и отдельная квартира. И как-то получается так, что в стене пылает камин, куда улетает дым из трубки моего друга.
Мы молчим, но это молчание стоит часовых разговоров на работе. Мы молчим, потому что хорошо знаем друг друга. Мы молчим, потому что умеем разговаривать молча.
Может быть, и заговорили бы, но открывается дверь и входит моя истинная супруга. Она опускается в кресло прямо на вторую жену, и та успевает только взглянуть на меня. В глазах нет и тени, лишь мелко вздрагивают щеки. Мой друг давится трубкой, бросается в камин и, видимо, вылезает через трубу. Ветер от халата истинной супруги гасит и камин, превратив его в телевизор.
Я поднимаю глаза на жену, но она не улыбается. Вместо волос у нее сплошные бигуди. Когда мы вместе, мы никогда не молчим. Я подозреваю, что жена не молчит и одна.
— Чего свет зря жжешь?
— Я читал.
— Уже поздно. Глаза стали, как у пьяного.
Жена полагает, что читать — это еще не основание жечь свет.
И вдруг у меня вырывается:
— Скажи, какой, по-твоему, должна быть женщина?
В глазах жены сначала мелькает ирония, а затем появляется знакомая рассудочная снисходительность, с какой она разговаривает с детьми и калеками.
Ты не разбираешься в женщинах. Тебя любая облапошит.
— Зачем ей меня обязательно лапошить? — удивляюсь я.
— Ты же на улице не можешь отличить крашеную от некрашеной.
Этому я действительно не научился.
Скажи, — поспешно спрашиваю я жену, пока она склонна отвечать на абстрактные вопросы, — а каким, по-твоему, должен быть друг?
— Есть сто рублей — будет и сто друзей, — афористично отвечает она.
— Ну а без денег, настоящий друг?
— Бесплатных друзей не бывает.
И я верю, что все ее друзья чего-то стоят. Я тоже имею цену, поскольку отдаю зарплату.
Жена берет книгу и улыбается:
— Детские книжечки почитываешь?
Она выходит из комнаты и идет проверять на кухню, не съел ли я варенье.
Мне хочется еще немного почитать, чуть-чуть, хотя бы начать следующий том, хотя бы страничек пять.
В конце концов, взрослые — это люди, которые забыли свое детство.
На следующий день я решительно иду после работы в кино. Мне надо развеяться. Кассирша дает два билета и на мое замечание, что я один, кратко поясняет:
— Зато их