Шрифт:
Закладка:
— Сено-то колхозное?
— Не мое же.
— Оно и видно, что не твое. Будь оно твое, разве бы ты развешивал его по деревьям. Ты вылезь, бездельник, глянь. Глянь, говорю, вылезь, — у тебя к ферме навильника не останется. Кто так-то относится к колхозному добру. Я тебя по горсточке собирать заставлю. Разгильдяй.
Крюков сбросил газ, выпнул дверцу, но заговорил спокойно, только щурился так же, как бригадир:
— Ты, Трифон, чем лаяться, взял бы топор да прорубил узкие-то места. Ведь возим-то не на лошади. И прошлый год вся дорога была сеном усыпана. И нынче то же будет. А ты несешь тракториста. Не дело это, Трифон.
— Да стой ты, черт, — Трифон с силой рванул нетерпеливого жеребчика, нажевавшего на удилах густую зеленую пену. — Я вот подсчитаю, сколя кормовых единиц ты не довез, — погрозился бригадир. — Уж я порадую тебя к Новому году. Так ты это и знай. Рублем вас, разгильдяев, а больше ничем не проймешь.
Крюков захлопнул дверцу и взялся за рычаг: замороженную тишину дробью изрешетил взвывший на полных оборотах мотор.
В тот же день лесной беспутный ветер сорвал с лесин охапки сена, развеял их и замел снегом. А бригадир Пыжов оштрафовал Крюкова.
Жаловаться Николай не пошел, и от этого обида его была еще тяжелей. В горячке ничего не мог придумать, но, успокоившись, даже повеселел: кто-то неведомый напомнил ему о простом и желанном выходе — уехать. «Нет худа без добра, — рассудил Николай. — Самому мне век бы не собраться. Стало быть — судьба. Не было счастья, да несчастье помогло. А с Катюхой тоже все по-людски выйдет: поупрямится и приедет».
В канун Нового года Крюков получил в колхозе расчет. Веселый, решительный, пошел в сельмаг, где совсем не было народу, потому что к празднику у всех все было куплено и припасено. Продавец Тихоныч, обмотанный шарфом, сидел в одиночестве на опрокинутом ведре и клюкой околачивал головни в догорающей печке. Николай попросил его показать самые дорогие дамские часы и, купив их, смело и радостно направился к дому Кати. У клуба уже горели огни, несколько репродукторов дико визжали, изображая музыку, — издали она походила на скрип заржавевших воротных петель. На перилах широкого крыльца сидели парни, курили, плевались, обсыпали девчонок искристым снегом.
Во дворе Обегаловых Николай поднялся на заснеженную завалинку, нашел угольничек чистого, необстывшего стекла в раме и приник к нему. Катя, ее мать, младшая сестренка и кто-то еще, чуть видимый из-за косяка, играли за столом в карты. В противоположном углу под белой салфеткой бельмасто мигал телевизор.
Николай стукнул в раму три раза и слез с завалины, обил валенки от снега. На крыльцо вышла Катя, наскоро в одной безрукавой кофте, накрывшись с головой теплой шалью. Сразу замерзла, поджимая локотки.
— Ты чего? Заходи. Дома свои только.
— Я, Катя, на два словечка. Ты оденься и выйди. Надо, надо.
— Случилось что?
— Иди, не мерзни. Я подожду.
Катя, недовольно вздохнув, убежала и скоро вернулась в короткой шубейке, отороченной по подолу меховой выпушкой.
— Уж я знаю, раз ты пришел, что-то опять неладно.
— Уезжаю, Катя.
— Значит, решился.
— Да уж так выходит.
— Руслан во всем виноват — это его дело.
— Да нет, Катя, Руслан тут сбоку припека. Сама жизнь идет кувырком. Живешь вроде на родимой земельке, и вся она твоя: люби ее, работай, радуйся вместе с нею как вольный пахарь. Так нет же, каждый твой шаг кем-то обдуман, оговорен, и ты иди, как велит глупый Тришка. Захочет он, накормит тебя, не всхочет, так сиди. И выходит, не земелькой ты кормишься, а из рук Трифона кусок выглядываешь, ждешь его благодеяния. На кой черт такая жизнь.
— Ты, видать, Коля, опять столкнулся с ним и, как всегда, не уступил. Может, ты и не прав, а горячишься, и вся жизнь тебе не мила.
— Все это, Катенька, уже в прошлом. Я теперь хочу знать твое неизменное слово: приедешь ли ты ко мне? Или мы… Нет, Катя, я на тебя молиться буду. На руках носить. Ведь ты же знаешь, что я и жив только тобою.
— Не могу, Коля. И не верю.
— Чего не можешь?
— Уехать. Уехать не могу, — Катя повторила упрямо и жестко.
Именно такого ее тона Николай всегда немного боялся, зная, что она не поступится словом. Но на этот раз ее резонное несогласие и обидело, и рассердило его. Он остановился и, пытаясь заглянуть ей в глаза, подытожил:
— Ну что ж, всему бывает конец. Желаю всего прочего.
— Нет, Коля. И лжешь ты, что живешь мною. Лжешь. Если бы жил… Только себя видишь. Только себя. А я? Я для тебя не у шубы рукав. Молчи, пожалуйста. Ты ведь и не подумал даже, что меня колхоз послал учиться, ждали меня. Я нужна тут. Да ты посуди, как я все брошу и уеду. Давай от души, Коля. Давай от сердца. Все будет по-твоему, только не уезжай. Ради всего святого.
— А если все-таки?
— Да нет же. Нет.
— Тогда наше вам с кисточкой.
— Одумайся, Коля. Коля!
Поздним вечером того же дня Крюков вышел из дому с рюкзаком за спиной, чтобы успеть к утреннему поезду.
Белая вымороженная луна невидяще глядела на него, иногда забегала за тучи или совсем терялась в них, но темней от этого не было. Где-то под крыльцом или в копне сена, густо пересыпанного холодным снегом, с трудом обогрев местечко, на ночь залегли деревенские псы и будут спать, хоть все унеси. За селом совсем тихо, морозно и пусто. В белой стыни потерянно скрипят одинокие шаги.
Когда сверстал половину дороги и немного поохладел, жгуче затосковал по всему тому, что оставил в Столбовом. Покаянно чувствовал, что сделал что-то непоправимое и теперь виноват перед всеми. Вспомнив последние слова Кати, которые въяве звенят в ушах слезами и отчаянием, готов был вернуться, но дорога вела его уже своей властью.
После сквозняков нетопленого и прокуренного вокзальчика, устроившись в вагоне на теплой полке, умиротворенно рассудил: «Как это здорово наконец, что я решился и свое выдержал. Теперь закрепиться на новом месте, а Катя прилетит. Не бобылкой же ей век вековать». С этим и уснул.
Прямо с поезда пошел искать квартиру Руслана, и оказалось, что жил тот недалеко от вокзала в глухом заснеженном тупике, в старом двухэтажном доме, с маленькими тусклыми окнами в толстых облезлых стенах. По щербатым лестницам, где стоял запах жареной трески и кошек, поднялся на второй этаж, по