Шрифт:
Закладка:
Мне осталась такая малость,
А березке еще расти.
Ну кому и что она скажет
Русским сказом, если не мне?
Ведь берез на кладбище даже
Не сажают в этой стране!
Я прочитала эти стихи и подумала: а почему береза, выросшая на французской земле, должна говорить «русским сказом»? И во Франции есть березы, а в Германии их полно, но там к ним относятся спокойно, мы же превратили это дерево в какой-то символ России, и тоска по родине непременно связана — вот с березкой! Не пойти ли в Булонский лес, найти там березу, обнять ее и поплакать, — пишет Тэффи в одном из своих парижских стихотворений. Добавляет: скажешь такое русскому — сразу поймет, скажешь французу, переведя это на его язык, — решит, что ты сошла с ума…
«Зверь забудет свой край родимый, человек — ни за что на свете!» — сидят в моей голове эти слова, а откуда они — не знаю. Тургенев, глядя из окон Буживальского дома на Сену, на ясени, тосковал о Спасском, о молодом дубе в своем парке. Там Тургенев родился. Там вырос.
Ну, а мы, выросшие вне России, России не помнившие? Гаолян, рисовые поля, багульник на сопках Маньчжурии — это бы нам вспоминать! Но нет. Забыто. Вычеркнуто из памяти. С детства внушено — это не наше, это чужое. Внушали родители, а крепче всего — русская литература. И было нечто сладостное в любви к земле, никогда не виденной. Тем из нас, кто в свое отечество вернулся, предстояло примирить эти книжные, сентиментальные чувства с отношением к стране зримой, осязаемой и во многом неожиданной. А те, кто не вернулся, продолжают грустить о березке.
…Однажды, вскрыв очередное читательское письмо, я обнаружила там фотографию: молодая пара, он и она. Лица, запечатленные на снимке, множество раз переснятом, превратились в бледные тени, и все-таки можно было разглядеть, что он — кудряв и красив, а она — юная Лариса.
Я не удивилась. Немало моих «земляков», приехавших в послевоенные годы из Китая, живут в разных городах нашей страны, и вот, значит, кто-то из них, близко знавший Ларису, прочитав ей посвященные строки в моей главе о Вертинском, решил порадовать меня этой старой фотографией. Оказалось, не так.
Автор письма, пенсионер из города Иванова, писал мне, что знал Ларису лишь по фотографиям («Красивая она была!») и по рассказам ее первого мужа, своего недавно скончавшегося друга, репатрианта из Китая. Вот тут я удивилась.
Удивилась, потому что понятия не имела о первом браке Ларисы. В Харбине она вышла замуж? Или уже в Шанхае? И кто он был, ее тогдашний муж, чем занимался? Никогда я его не видела и даже имени его не слыхивала. Долго ли этот брак длился? Не знаю ничего! Во второй половине тридцатых годов, когда я появилась в Шанхае, Лариса там уже была, знакомство наше ограничивалось случайными встречами, нам трудно пришлось в этом городе, каждая боролась за существование как и чем умела, и не было нам дела друг до друга. Во время войны, живя по соседству, познакомились короче, но и тогда близки особенно не были.
И вот спустя много десятилетий я из Москвы сообщаю Ларисе в местечко Иссанжо во Франции, что недавно в городе Иванове скончался ее первый муж, которого я в глаза не видела и о котором еще недавно ничего не знала. «Вот так, дорогая моя, — писала я, — „…мы теперь уходим понемногу“! Скоро, видимо, и нам „в дорогу бренные пожитки собирать“!»
Ответ Ларисы датирован 20 января 1985 года. То была зима, когда на Францию обрушились для этой страны непривычные, немыслимые морозы…
«Пришло твое письмо в нашу снежную берлогу. Ну и холод в этом году! Просидела дома около трех недель, никого не видя, кроме мужа, соседнего фермера (хожу кормить его кошек и собак), а также моих зверей. Да. Уходят друзья, исчезают близкие люди, каждый из них был дорог, неповторим, и вот нет его больше… Странно, что последнее время я все чаще вспоминала Михаила, и вдруг — твое письмо! Да, он был „совсем первый муж“, и ведь было счастье, хотя и голодное. Тогда-то, между прочим, я и затанцевала по кабаре. Вот, думаю, как мы легко обижаемся и как трудно прощаем, когда молоды и когда жизнь кажется бесконечной и всегда поправимой… Итак: сижу на печи. Только у нас и с печью вышло плохо, что-то лопнуло и не грело. Починили, порадовались — в другом месте лопнуло. Почему-то не действует телефон, а также автомобиль — вот тебе и удобства модерн! Но у многих и похуже нашего, страшно подумать! Если бы вокруг нас в маленьком мирке, спрятанном в снегу и тумане от „большого злого мира“, никто бы не страдал — мне было бы даже хорошо. Не надо никуда торопиться, вечерами топим камин, дрова уютно трещат, я вяжу себе теплую шапку и посматриваю на телевизор — он почему-то еще действует. На русский Сочельник сделала сама себе кутью (муж не понимает) и засветила лампадку. В Сочельник мама была именинница, и, в каких бы условиях мы ни жили, это был особенный день. Вот я и справила его. А огонек лампадки говорит что-то утешительное, и начинает казаться, что существует некий добрый мир. Но только ничего доброго вокруг я не вижу, и вся моя жалостливость бессмысленна. Когда соседская собака задрала мою кошку, я готова была ее убить. А теперь кошки охотятся за замерзающими птицами, которые ищут в снегу, чем поживиться, клюют красные ягодки у террасы. Я опять пламенею гневом, несусь в сад, гоню кошек, а затем в благородном негодовании усаживаюсь есть курицу, которая тоже не виновата, что она — курица. Так и с людьми.
…Животные охладевают к маленьким, когда перестают их кормить, а у людей инстинкт переходит в личную привязанность, в человеческую любовь. Но раз так, то можно ведь любить и чужих, не обязательно детей. Дружба? Это сложно в обществе, где все строго расписано по семьям. В общем, в принципе я не жалею, что у меня нет детей. Особенно, когда думаю, как ты говоришь, что скоро надо собирать пожитки. Но и себя жаль: некому будет вспоминать меня в Сочельник, некому эти самые „пожитки“ передать. Впрочем, далеко не все дети плачут, далеко не все интересуются пожитками, вроде фотографий, писем, дневников, стихов… Жизнь идет вперед, и природе это тоже нужно.
Хочется