Шрифт:
Закладка:
Там, где источники восприимчивости так обильны, религия не могла не иметь своей доли участия в чувствах. Так и было действительно с Башкирцевой, – однако же в более ранние периоды ее жизни, чем в последний. В 1878 году, когда она, по-видимому, предусматривала свою печальную судьбу, она с полною серьезностью говорит: «Да исполнится воля Божия». Начиная курс учения в atelier, она торжественно посвящает себя и свои труды «Отцу, Сыну и Св. Духу».
После этого ее идея о божестве, по-видимому, потерпела искажение. Счастлива была бы она, если бы ее родители и учители руководили ее к познанию того, «что есть добро, что следует принять, что есть совершенная воля Божия», и если бы в этом изучении она нашла руководящий принцип характера и тайну душевного спокойствия. Она склонна относиться к Всемогущему, как она относилась к своему деду, en egal. Это было отношение, которое можно выразить словами: do ut des (даю, чтобы ты дал) или даже словами: da, ut dem (дай, чтобы получить от меня). Если дела не устраиваются по ее желанию, она грозит, что перестанет верить. «До сих пор, – говорит она, – я всегда обращалась к Богу; но так как Он совсем не слушает меня, то я не верую в Него… почти». Но затем она высказывает, что чувствует безусловную необходимость веры в Бога для всех, за исключением разве людей очень счастливых, и со свойственной ей чудовищной наивностью прибавляет: «Это не обязывает ни к чему». Однако же, читая эту книгу, мы повсюду, и в особенности здесь, должны помнить, что дневник Башкирцевой есть столько же акт самообвинения, как и самообожания, и что она облекает в слова, и притом в яркие слова, то, что есть и у других, но лежит там в виде зародыша или несформулированной мысли.
В числе назиданий, представляемых этой книгой, мы должны из прочтения ее вынести чувство благодарности за то, что мы не поставлены судьями ближнего. Правда, наш приговор должен существовать, потому что без него мы не можем учиться; но он во всяком случае, должен быть условным, предположительным, но никоим образом решительным и окончательным. Чтобы быть понятыми, приведем слова Теннисона, которые напоминает нам чтение дневника:
Не ладно что-то в этом мире,
Что будущность нам разъяснит.
Мария Башкирцева напоминает мне развалины Селинунти, не похожие ни на какие другие развалины, которые я когда-нибудь видел. Храм разрушен до такой степени, что можно сказать, что он превратился в массу отдельных камней; но каждый камень величествен сам по себе. Здесь были великие силы, нагроможденные в изобилии, подобно материалам для возведения храма Соломона. Они погибли в двойном разочаровании, – так как, конечно, есть другое разочарование, помимо слишком ранней смерти. Эта смерть – неподходящий предмет для деланных, изысканных сетований.
Пусть ни художник, ни поэт,
С их сожалением бесплодным,
Не тронут творчеством холодным
Того, чего уж больше нет.
(Из Alastor’a Шелли.)
Это такой урок, который следует изучить молча, и мы должны закрыть книгу с горестной, но почтительной симпатией к той, которая, по яркому выражению Тёрье, была «faite pour beaucoup souffrir et pour beaucoup faire souffrir».
«Картины Марии Башкирцевой». Предисловие Франсуа Коппе и каталоги картин 1885 года
Летом 1883 года я пошел повидать одну мою русскую знакомую, остановившуюся у m-me Башкирцевой, в Париже, на улице Ампер. Общество, которое я там нашел, состояло исключительно из дам и молодых девушек, прекрасно говоривших по-французски с тем особенным акцентом, который придает нашему языку в устах русских какую-то нежность и мягкость. Самый радушный прием встретил меня в этой симпатичной среде, где все дышало счастьем.
Но едва я сел подле самовара с чашкой чая в руках, как внимание мое было поражено большим портретом одной из присутствующих девушек, портретом поразительного сходства, написанным широкой и свободной кистью истинного мастера.
– Это моя дочь Мари написала портрет своей кузины, – сказала мне m-me Башкирцева.
Я начал хвалебную фразу и не успел ее кончить: другой холст, потом третий, потом еще и еще – привлекали мое внимание, обличая из ряда выходящего художника. Я переходил от одной картины к другой – стены гостиной были сплошь увешаны ими – и при каждом восклицании, вырывавшемся у меня от какого-то радостного изумления, m-me Башкирцева повторяла мне голосом, в котором слышалось столько же нежности, сколько и гордости:
– Это моя дочь Мари!.. Это все моя дочь!..
В эту минуту вошла m-lle Башкирцева. Я видел ее только раз, в течение какого-нибудь одного часа, – я никогда не забуду ее. В свои двадцать три года она казалась гораздо моложе: небольшого роста, при изящном сложении, лицо круглое, безупречной правильности, золотистые волосы, темные глаза, светящиеся мыслью, горящие желанием все видеть и все знать, губы, выражающие одновременно твердость, доброту и мечтательность, вздрагивающие ноздри дикой лошади. M-lle Мария Башкирцева производила с первого же взгляда необычайное впечатление: воли, прячущейся за нежностью, энергии, скрытой в грации. Все обличало в этой очаровательной девушке высший ум. Под этой женской прелестью чувствовалась железная, чисто мужская сила, и невольно приходил на память подарок Улисса юному Ахиллу: меч, скрытый между женскими уборами.
На мои поздравления она отвечала мне приятным мелодичным голосом, без всякой ложной скромности, признаваясь в своих горделивых замыслах и – бедное дитя, уже отмеченное смертью! – в своем нетерпеливом ожидании славы.
Чтобы осмотреть другие ее работы, мы поднялись в ее мастерскую. Большая комната была разделена на две части: собственно мастерскую, освещаемую широким окном сверху, и более темное отделение, загроможденное бумагами и книгами. Там она работала, здесь читала.
Инстинктивно я направился прямо к этому chef d’oeuvre’y – «Митингу», привлекшему всеобщее внимание на последней выставке: группе уличных мальчуганов, серьезно рассуждающих между собой – вероятно, о затеваемой шалости – перед дощатым забором в какой-нибудь глухой улице парижского предместья. Повторяю – это истинный chef d’oeuvre: физиономии, позы детей полны жизненной правды, уголок тоскливого пейзажа замечательно передает уныние, разлитое в