Шрифт:
Закладка:
Наутро мы с Никой проснулись в одной постели. Я чувствовал рядом ее дыхание и не открывал глаза. Сквозь окно долетали звуки улицы. Лязг мусорных контейнеров, рев машины, перекрикивание мусорщиков.
Когда Ника проснулась, я предложил позавтракать в каком-нибудь кафе. Нике пришла в голову кондитерская Вольфа и Беранже, у которой Пушкина перед дуэлью ждал Данзас. Не очень это вроде бы сочеталось с нашим случаем, но никаких других идей не возникало. Мы отправились туда.
Проходя мимо маленького Пушкина, Ника ему помахала. Сказала:
— Мы идем к тебе.
Был холодный и солнечный осенний день. Тротуары блестели: очевидно, ночью был дождь. Мы его как-то пропустили. Шли по Невскому, по солнечной стороне.
— Пойдем пешком? — спросил я.
— Ага. Раз не получается на экипаже.
Я оглянулся, чтобы изумиться отсутствию экипажей.
Сзади ехала туристическая коляска. Я махнул рукой.
— Получается.
Кучер спрыгнул с козел и помог нам сесть. Когда тронулись, Ника прижалась ко мне:
— Да ты волшебник… Высший класс.
Да, в то утро мне многое удавалось. Я поцеловал Нику в висок.
В кондитерской сидело несколько человек. Одного из них я узнал.
— За моей спиной, — сказал я тихо, — профессор Данилов, выдающийся антиковед. Одно время он занимался в нашем Архиве. Когда, между прочим, писал книгу о Шлимане.
— Пьет кофе и смотрит на тебя. Поздороваешься?
Поздороваюсь.
Профессор пригласил нас за свой столик.
— Я видел, как вы выходили из коляски. — Доброжелательная улыбка. — Изысканно, друзья мои.
Я почувствовал, что краснею. Да, коляска… Неуверенный жест в сторону окна. Закончился единый проездной, пришлось пересесть на этот вид транспорта. Немного медленно, но зато экологично.
Мы заказали грибной жюльен, который, как мне казалось, наиболее соответствовал коляске. И по бокалу вина.
Я сообщил Данилову, что разбираю архив Чагина. Рассказал о Шлимановском кружке. Алексей Георгиевич, оказывается, о нем многое знал.
— Эти собрания посвящались, скажем так, не только Шлиману. Просто Вельский жил в шлимановском доме, и лучшего названия для кружка было не придумать. — Данилов отпил кофе. — Так им казалось. Печальная история.
— Чагин описывает обсуждение дневников Шлимана. В частности, правку текста на площади Святого Петра.
— Да, впечатляющий сюжет. Я называю его «Явление Анджело Маи». А еще Шлиман любил подписываться, — наш собеседник изобразил завитушку, — как директор Императорского банка.
— А он им не был? — спросила Ника.
— Не был. — Профессор вздохнул. — Не было и такого банка.
Ника засмеялась:
— Получается, что он всё время выдумывал?
— Скажем аккуратнее… Шлиман не любил рассказывать одно и то же одинаково.
Мы съели свой жюльен и заказали кофе. Да, еще мороженое с ананасом. Профессор одобрительно кивнул и в ожидании счета вспомнил, как Шлиман описывает свою помощь при тушении пожара в Сан-Франциско. На котором, между прочим, не был.
— Вельский зачитывал какую-то работу, — вспомнил я, — где говорилось, что Шлиман был патологически лжив.
Палец Данилова медленно скользил по ручке чашки.
— Я бы избегал жестких формулировок. Скорее, он не был патологически правдив.
Когда профессор ушел, принесли десерт. Ника оказалась большой любительницей мороженого. Несколько мгновений она держала ложечку во рту, а потом медленно ее вынимала. Проводила языком по губам, слизывая белые капли. Кусочки ананаса удачно перекликались с ее пшеничными волосами. Я подумал, что Чагин, с его ученической манерой писать, непременно дал бы ее портрет.
В Дневнике есть несколько описаний Веры. В некотором смысле это каталог примет: форма носа (чуть вздернутый), губ (тонкие), родинка на щеке. Это — Вера серьезна. Углы губ приподняты, морщинка на носу: Вера улыбается. Закрытые глаза, волосы рассыпаны по подушке: Вера спит. Справедливости ради замечу, что портретов (в отличие от пейзажей) у Чагина не так уж много. С лицами у Исидора была проблема.
При очередном посещении Спицына выяснилось, что Чагин не запоминал лиц. Точнее, запоминал, но в каком-то одном, статичном виде. Малейшее изменение выражения превращало для него знакомое лицо в незнакомое. Спицын был потрясен: человек с феноменальной памятью с трудом узнавал лица!
* * *
Я, помнится, уже говорил, что среда была днем Шлимановского кружка, а по четвергам Чагин ходил обычно к Спицыну. Оба вечера начинались в семь часов. Вельский угощал чаем с сушками, а Спицын кормил жареной картошкой. Всегдашние сушки казались Исидору делом естественным (а что еще подашь к чаю?), неизменное же появление картошки его несколько удивляло.
Однажды профессор признался, что картошка была единственным, что он умел готовить. Питая слабость к обобщениям, Спицын добавил, что лучше быть хорошим специалистом по ручке амфоры, чем плохим — в области античной культуры в целом. Чагину подумалось, что еще лучше быть хорошим специалистом в области античной культуры в целом, но он благоразумно промолчал.
Спицынскому меню, возможно, не хватало разнообразия, зато картошка, ввиду постоянного приготовления, получалась первоклассной. Ее запах Чагин слышал уже на лестничной площадке.
Хозяин встречал его в темно-красном фартуке, гармонировавшем с такого же цвета шторами. Позднее Исидор заметил, что кухонный стол Спицына покрывает скатерть из той же (пра)материи. Как выяснилось из случайного замечания профессора, темно-красную стихию в квартиру внесла его покойная мать. Обнаружив избыток материала для штор, она села за «Зингер» и создала ряд больших и малых вещей — включая салфетки под вазами для цветов.
Исидор долго не признавался Спицыну, что этот цвет омрачал ему их совместные среды. Даже себе не признавался, и лишь беседы со Спицыным вывели это обстоятельство из глубин чагинского подсознания. Отталкивающим Исидору казался не только цвет, но и звуки, сопровождавшие его в голове мнемониста, — это были сплошные диссонансы. Издавали их несколько ржавых дверных петель, двуручная пила, которую гнули в разные стороны, и самый обычный, представьте себе, гвоздь, скользящий по такому же обычному стеклу.
Мать Спицына, вызвавшая к жизни эту турбулентность, представлялась Чагину неким железным дровосеком, скрипящим и визжащим при каждом шаге. От полного Исидорова неприятия ее спасала лишь картошка, которую она научила своего сына жарить с таким блеском. Связь с жареной картошкой облекала женщину в неяркие темно-коричневые тона, не вызывавшие протеста. Сама же картошка соединялась с цветом охры — с тем особым его оттенком, каким на географических картах обозначаются горы средней высоты.
Это была синестезия — явление, при котором ощущение в одной области чувств рождало ощущение в другой области. Вещь, широко известная по классическим научным исследованиям. Запоминание осуществлялось по нескольким линиям, где одна как бы контролировала другую.
Звуки у Чагина имели цвет, а