Шрифт:
Закладка:
— Может, — неожиданно сказал Исидор.
Голос его не слушался, и он повторил:
— Может.
Янина (она чувствовала себя ответственной за речь в Конгрессе) вежливо улыбнулась:
— Дословно, конечно, не может — этого никто не может, но близко к тексту — почему нет? Именно это имеется в виду. Вы не согласны?
— Я не согласен с тем, что никто не может.
— А кто может? — улыбка Янины перестала быть вежливой. — Вы?
— Могу попробовать…
Тут наступает звездный час Чагина. Забыв о предупреждении Николаев, он предлагает, чтобы ему прочли незнакомый текст (разумеется, слово забыть к Исидору можно применять лишь в переносном смысле). Николаев он не видит, что называется, в упор. Потому что видит только Веру. И возможность произвести на нее впечатление.
Остается только догадываться, как он при этом держался. На манер фокусника? Заговорщицки? Подчеркнуто невозмутимо? Нет, всё это не об Исидоре. Он вообще ничего не делал подчеркнуто. Я думаю, всё происходило самым естественным образом — в той, конечно, мере, в какой так можно говорить о дословном запоминании текстов. Из Дневника мы лишь узнаём, что Чагину было предложено начало гомеровского списка кораблей — ну разумеется, что же еще? Если учесть, что этот текст был для него не чужой, то неудивительно, что воспроизвел он его с блеском.
Я уже не помню, в каких выражениях Исидор описывает впечатления кружковцев. Общее потрясение проступает даже сквозь сдержанную чагинскую манеру повествования. Из Дневника следует, что было сказано много слов — в основном, Вельским. По этому случаю он даже прочел небольшую лекцию об удивительных свойствах памяти.
Вера не сказала ничего, но описанию ее состояния уделено больше всего места — в конце концов, ради нее мнемонический опыт и ставился. Откровенные штампы соседствуют с подробностями почти анатомическими, да и вообще, чувства описываются через тело. Здесь я не удержался от того, чтобы сделать некоторые выписки.
О глазах сначала сказано, что они лучились (в квартире Вельского), затем (когда дверь квартиры за ними закрылась) — влажно блестели. Губы, напротив, оставались сухими и обветренными. Их шершавость Чагин ощутил еще в парадном. Вера забросила руку ему за шею, он чувствовал, как напряглись ее мышцы, а грудь прижалась к его груди. Нашлось место и ногам. Верино колено, словно в зажигательном танго, оказалось между колен Исидора. Об этом танце автор Дневника пишет не то чтобы очень искусно, но с явным удовольствием. Соблюдая при этом разумную достаточность.
В эту ночь Вера впервые осталась у Чагина. Через день она переехала к нему.
* * *
На следующей встрече у Вельского к знакомым Исидору кружковцам добавился новый — юноша Альберт. Судя по манере общения, он был тут завсегдатаем. Исидор называет его черный денди. Удачное, замечу, определение — при том что вообще-то Исидор не большой мастер определять.
Всё, кроме крахмально-белой рубашки, у Альберта черное: костюм, лаковые туфли, волосы. Челку резким движением головы он то и дело забрасывает вверх. «Если бы я искал картинку к слову противоположность, то на фоне шлимановских девочек (платья в горошек) поставил бы Альберта». Так пишет Исидор, и это не шутка: он часто пытается передать общие понятия через картинки.
Чагин подробно описывает, кто во что был одет, какими были прически и кто где сидел. Он не делит детали на существенные и не очень — приводит все. Передача им диалогов напоминает стенографическую запись — с той лишь разницей, что составлялась она не во время, а после события. Всё сказанное запоминается им в абсолютной точности и может быть воспроизведено, судя по всему, в любой момент — без ограничения во времени.
Начали опять с чтения «Илиады», но как-то незаметно вернулись к американским записям Шлимана. Мнения насчет их правдивости разделились. Янина, рассказывавшая о шлимановском дневнике, настаивала на его полной правдивости. Кого, спрашивается, обманывает автор, если дневник пишется для самого себя?
— Вы думаете, что дневники пишут для себя? — спросил Вельский.
Янина картинно захлопала глазами.
— Вот Альберт дает читать свой дневник всем, — улыбнулась Вера.
— Наш Альбертик — открытый человек, — возразила Янина. — Был ли таким Шлиман?
Альберт невозмутимо откинул челку со лба: конечно, не был. Кто бы сомневался. Вельский вышел в прихожую и вернулся с портфелем.
— По-моему, всякий, кто ведет дневник, рассчитывает на читателей. Проще говоря, это форма такая. Исповедальная как бы… Я тут кое-что принес по нашей теме, — Вельский щелкнул замками портфеля. — Но сначала — Лялино сообщение.
Ляля подготовила рассказ о поездке Шлимана в Рим. В отличие от американских записей, римские казались ей вполне достоверными — об этом говорили детали. Их было гораздо больше, чем в рассказе о президенте. В такт своему рассказу Ляля дирижирует карандашом.
Итак, Шлиман приезжает в Рим и по обыкновению начинает говорить и писать на языке, что называется, страны пребывания. Поскольку один из текстов представляет для него особую важность, он хочет дать его на проверку какому-то просвещенному итальянцу. Такие итальянцы, по мнению автора, чаще всего встречаются в Ватикане — и Шлиман отправляется на площадь Святого Петра.
В одном из прохожих он безошибочно угадывает подходящую кандидатуру. Генрих предлагает ему оплатить час работы, и незнакомец берется за дело. На правку уходит три часа, что свидетельствует о тщательности редактора, а также о его бессребреничестве, поскольку денег за трехкратное превышение по времени он не просит. В ходе немецко-итальянского сотрудничества выясняется, что правкой занимался кардинал Анджело Маи.
Всё. Ляля кладет карандаш на стол:
— Считаю, что всё описанное — правда.
Альберт задумчиво кивает:
— Одно дело — американский президент, а другое — никому не известный итальянец.
— Ну, положим, итальянец — не такой уж неизвестный. — Вельский достает из папки несколько фотокопий. — Кардинал Анджело Маи стоял у истоков научной библеистики. Для Шлимана такой человек значит не меньше президента.
Альберт пожимает плечами:
— А я уверен, что с кардиналом — это могло быть.
— Не могло, — Вельский улыбается. — Он умер за четыре года до приезда Шлимана в Рим.
«Все смеются», — отмечает Исидор.
Дальше он описывает, как Вельский зачитывает свои фотокопии. Делает это медленно, то и дело останавливаясь: он переводит выводы американского исследования о Шлимане. В нем рассмотрено общение Шлимана с кардиналом, президентом и целым рядом других лиц. Главный вывод: Шлиман патологически лжив. Вельский обмахивается фотокопиями на манер веера, и глянцевая поверхность листов пускает зайчики на потолок.
— Странно, — говорит Ляля. — Это исследование мне не попадалось.
— Ничего странного, — отвечает Вельский. — Этой книги нет в открытом доступе. У меня был случай