Шрифт:
Закладка:
— Юрочка.
— Юрочка… Как и моего внука, — посмурнел вдруг хозяин, присаживаясь на лавку возле печи. — Бросили все деда на произвол, когда все случилось, убежали, некому теперь даже борща сварить.
Марысе стало стыдно за свои мысли и опасения. Она такого про него не думала! Ему, быть может, еще тяжелей, чем ей. У нее хоть Юрочка да Гануся есть, а он — один как перст, да еще у черта на куличках. Захворает — ни воды никто не подаст, ни слова доброго не скажет. Не сдержалась, промолвила:
— Может, я вам сварю, если вы говорите, — автобус не скоро…
— Не скоро, не скоро, дочка. Расписанье бы глянул, сказал наверное.
— Да я и сама добегу, погляжу. Тут же рядом?
— Рядом, рядом, совсем близко, — сказал он, обнадеживая.
Марыся заторопилась.
— Где вы говорите?
— Сейчас от меня прямо по улице, потом свернешь влево, вдоль посадки, и минут через пятнадцать ходу увидишь дорогу. Возле нее столб телеграфный, на нем табличка и прибита.
Марыся воодушевилась.
— Не знаю, как вас и благодарить, отец. Я мигом. Вы уж за детками моими приглядите, пожалуйста.
— Пригляжу, пригляжу, дочка, пригляжу, не беспокойся. Возвращайся поскорее, я, как обещал, сала нарежу, вместе и пообедаем.
Марыся опрометью выскочила из дедовой лачуги, пошла по улице. А улица совсем неприглядная — одни развалившиеся хаты да покосившиеся сараи. Даже деревья стоят понурые и молчаливые. И ни души. Как тут дед еще живет? Чем дышит?
За околицей с трудом отыскала заросшую тропинку. Одно название — «тропинка». Нога человеческая тут не ступала, наверное, лет сто. Пошла на посадку, как дед сказал, и вдоль нее. Прошла минуты три — нет дороги. Заволновалась: может, опять заблудилась? Но, вроде, нет — крайние избы еще не скрылись из виду, значит, идет правильно. И все же сердце не на месте — где же та трасса, ни машин не слышно, ни мотоциклов. Неужто дед обманул ее? А может, по старости позабыл все и не туда направил?
Еще с километр прошла Марыся и совсем потеряла голову — нет дороги! Заметалась. И назад готова бежать — детей выручать, и до асфальта добраться необходимо — вдруг дед не соврал и автобус в самом деле проходит тут? Она бы уже упросила водителя взять их, на коленях упросила бы, слезами горючими.
И все же не выдержало материнское сердце — побежала Марыся обратно. Бежала и укоряла себя нещадно: как же она, глупая, решилась оставить детей своих на какого-то выжившего из ума старика? Было же сразу ясно, что он ненормальный. Как улыбался странно, постоянно лебезил; как сладострастно смотрел на Ганночку — нет, не показалось ей тогда. Больной этот дед, больной! А она доверилась ему. И вот ведь как вывернул: борща ему, мол, сварить некому, один-де остался! И все сало предлагал, сало. А у самого желтое опухшее лицо — от голода!
От этой мысли Марысю передернуло всю, сердце еще сильнее забухало в груди. Откуда ж у этого отшельника сало? Ни хозяйства нет, ни живности, а он салом бахвалится, в дорогу дать ей обещает!
Не помнит, как добежала, как влетела в лачугу, как ахнула враз и осела прямо на пороге, словно во сне спросив:
— Что же вы делаете, отец?
— Сала тебе нарезаю, — спокойно, будто ничего не произошло, и также, как и прежде, как полоумный, улыбаясь, ответил ей хозяин, продолжая срезать кожу с подвешенного на веревке за ноги к потолку обнаженного Юрочки.
ОТДАЙ МОИ ЦВЕТЫ, ДЕВОЧКА!
Вы заметили, что на кладбищах осень наступает обычно раньше. Она будто таится в густых зарослях акаций, боярышника, кленов и осин. Солнце еще млеет высоко, поля и луга нежатся в зелени, а в тени раскидистых кленов и долгоногих мачтовых сосен уже потихоньку начинает осыпаться листва, вянуть трава, сохнуть хвойные иглы. И хотя ветру здесь особо не разгуляться, он нет-нет, да и скользнет игриво меж дюжих стволов, взовьется к кронам и увлечет за собою жухлый лист, томящийся среди своих вечнозеленых собратьев. Что он там ему нашептал, какими диковинными далями обольстил, неизвестно, но удивительно видеть, как, вчера еще поникший, сегодня задрожит это лист ошалело, сорвется со своей ветки и понесется вслед бесшабашному новому другу неведомо куда. Но улетит недалеко: ветер снова стремительно взмоет в гудящие кроны дерев и забудет скоро про своего наивного и доверчивого спутника. Тогда сникнет обидчиво желтый лист, опустит острые края, как в горе плечи человек, и медленно и плавно падет наземь, чтобы там, смешавшись вскоре с такими же, как и он сам, горемыками, уснуть навечно в общей могиле осеннего ковра.
Но некоторым из них, бывает, удается уловить последний рывок уносящегося проказника-ветра и они пролетят дальше, за погост, упадут на прогретый солнцем асфальт и еще покуражатся в шальных виражах младенцев Эола, рожденных вечерней прохладой.
И с приближением осени таких путешественников становится всё больше и больше; и вот уже у юноши, возвращающегося с работы, чуть ли не рябит в глазах от буйства красок, и он то и дело поднимает голову и переключается то на ряды густых кустов жимолости вдоль опоясывающей кладбище аллеи, то на стылые могилы, стеснившиеся в непроходимом на первый взгляд лабиринте.
Почти каждый день он ходит на работу по этой аллее, и каждый раз мимо него проплывают вензеля и завитушки, решетки и оградки, кресты и стелы, мрамор и бетон. Молодой человек так уже свыкся с ними, что, кажется, и сама смерть, вдруг объявившаяся в купе зелени, не испугала бы его. Отдельными барельефами и рисунками, бюстами и портретами он даже любовался, а фамилии, лежащие вдоль асфальта, давно выучил наизусть. Кладбище для него стало таким же обыденным и обыкновенным местом, как городской парк, лес, сад. И потому, наверное, увидев сегодня по возвращению с работы свежий могильный холм, а на нем яркий букет черных роз, у него созрела безумная мысль подарить такие же розы своей девушке.
Бесспорно, среди всякого вида роз черные