Шрифт:
Закладка:
Пока я писала, наступил февраль. Радио в комнате моей соседки возбужденно оповещало о снежных тучах, накрывших Иерусалим, с радостной тревогой предупреждало о снеге и советовало запастись продуктами и никуда из дома не выезжать.
Израильские дороги и шины к снегу не приспособлены, и когда в Иерусалиме раз в несколько лет выпадает снег, это равносильно блокаде и победе одновременно.
Когда я дописывала, когда совсем немного осталось, лишь послесловие, финал, который мне никак не удавался, мобильник засветился незнакомым номером. В то время я редко отвечала на звонки, тем более на неопознанные. Но тут рука сама за меня решила.
– Зоя… – сказал телефон дрожащим голосом Маши.
– Да, – ответила я, с трудом выныривая из памяти и воображения, – здравствуйте.
– Послушай, Зоя, – содрогалась трубка от не моего волнения, – выслушай меня внимательно и прости меня, пожалуйста. У меня ведь столько пациентов было за время работы в программе, что я не всегда помню подробности их биографий. Я ошиблась…
– В чем? – я не поняла.
– Когда мы с тобой встречались… Ты ведь училась в Деревне только в первый год программы “НОА”, правильно?
– Ну да.
– Как звали твоего мадриха?
Как? Как она могла забыть?!
– Тенгиз! – впервые за долгие годы я произнесла это имя вслух.
И оно стало реальностью.
– Ну конечно, Тенгиз. Зоя, я все перепутала… Ты должна меня понять, ведь столько лет прошло… Тенгиз же уволился в конце первого года. На второй год в вашей группе поменялся мадрих. Его звали Леша. Так вот это он четыре года назад… Неужели ты ни с кем из твоей группы с тех пор не общалась?
Не общалась. Не общалась. Не общалась.
Вот тебе и психотерапия.
Маша была очень талантливым психологом.
А может, то была не Маша? Может, это тоже было его рук дело – этого непревзойденного иллюзиониста?
– Где он?! – заорала я в трубку. – Где мой мадрих?!
– Я спросила у Фридмана, – сказала Маша. – Он в живет в Офре и работает…
Я не дослушала. Пулей вылетела из квартиры, запрыгнула в машину и поехала на поселения.
Свинцовые тучи лежали на белых домах, барабанил град, на скользких дорогах меня несколько раз заносило.
У блокпоста на северном выезде из Иерусалима растянулась неимоверная пробка. Пограничный патруль никого не пропускал из страха перед автокатастрофами на опасном шестидесятом шоссе. Я обогнула пробку по правой обочине, все бибикали мне вслед и праведно проклинали на всех языках. Драндулет кренился и подскакивал на ухабах. Пограничник в зеленой каске преградил мне путь у шлагбаума.
– Куда прешь? Не видишь, что ли, все стоят? Дорога перекрыта. Погодные условия. Живо разворачивайся!
Наивный юноша.
– Я врач, – выпалила я на голубом глазу, – скорой помощи. Меня срочно вызвали.
– Куда это тебя вызвали?
– Ты что, солдат, рацию не слушаешь? Авария была тринадцать с половиной минут назад, возле Офры, очень много раненых. Целая куча. Некоторые при смерти. Кто-то руку потерял, ее нужно срочно пришить! Из-за тебя человек останется без руки! Я напишу жалобу твоему командиру за то, что ты на посту пропускаешь такие сведения мимо ушей.
Солдат смутился.
Для пущей достоверности я извлекла из бардачка какие-то бумажки и затрясла ими из окна перед носом несчастного.
– А ну давай свой личный армейский номер. Как зовут твоего командира?
Солдат опешил:
– Старший лейтенант Омри Голан.
– Заработаешь запрет покидать воинскую часть! Двадцать один день дома не увидишь!
На иврите это звучало более емко и убедительно: “ритук”.
Солдат сделал шаг назад.
– Шлагбаум подними! – закричала я.
И шлагбаум пополз наверх.
Если за мной и отправились следом армейские джипы с мигалками и сиренами, я этого не знаю. Я знаю, что посреди извилистого шестидесятого шоссе оказалось сухо и не было ни дождя, ни града.
Офра была незаперта. Желтые металлические ворота открыты. Но и там сидел охранник, милый старичок. Я спросила у него, как найти нужный мне дом, и он даже понял, о чем спрашиваю, несмотря на то что я тараторила, частила, сбивалась и заикалась, и даже объяснил.
Я заколотила в двери дома, в котором никогда не бывала, но который представляла так отчетливо, как если бы прожила там всю свою жизнь, и мне открыл Тенгиз.
Он совершенно не изменился. Абсолютно. Как будто сухой воздух земель колена Вениаминова его законсервировал. Разве что он побрился.
Я так ему обрадовалась, как не радовалась ничему и никому никогда в жизни. Я бросилась ему на шею и целовала его в щеки, в лоб, в глаза и в губы, разрешения не спросив. А он вышел за порог, захлопнул дверь и подставил мне свое лицо, как волнорез подставляется волне, но держал крепко и на некотором расстоянии, будто боялся, что я об него разобьюсь. Я вцепилась в него, как в рога жертвенника, и такое волнение меня охватило, такое потрясение, и все это было настолько не комильфо, что пером не описать.
Он был старше меня на тридцать лет. На целую жизнь, на две жизни, на сорок жизней, но здесь и сейчас он был жив, и я была жива, и у нас была одна история. Во всяком случае, так мне казалось, потому что так я построила основополагающий сюжет своей собственной жизни. Таким его выбрала, таким избрала. Совершенно осознанно.
– Не уходи, – я взмолилась. – Никогда больше от меня не уходи, пожалуйста! Я тебя умоляю! Я тебя очень прошу! Я не хочу тебя потерять! Какая я дура, что не сказала этого раньше!
– Ты не можешь меня потерять, – сказал Тенгиз. – Я всегда здесь.
И протянул руку к моему сердцу.
Так что еще минута, и оно бы разорвалось, если бы он его коснулся, если бы я пошла дальше за ним по этой дороге. И я готова была пойти, хоть вверх, хоть вниз, хоть по кругу, по спирали, куда угодно; туда, куда бы он указал.
В слове “мадрих” заключен корень “дерех” – путь.
То была хорошая дорога, и на ней в его глазах мне привиделся зеленый свет. В конце концов, столько времени прошло, и мне давно уже не шестнадцать. Ничего меня не останавливало.
В черных глазах этого человека разверзлись провалы. Время застыло. Белесая дымка экраном затянула пыльные холмы и небо, верх и низ, вчера и сегодня, здесь и там. И в непроглядной белизне на мою голову, на лицо, на плечи, на пальмы, на лимоны, на гранаты во дворе и на пустынные земли колена Вениаминова беззвучно повалили белые хлопья.
Я опустила руки и отпрянула.
А вечность спустя, год или минуту за его