Шрифт:
Закладка:
Из барака вынесли два трупа и бросили в конце шеренги. Блокфюрер посчитал всю шеренгу и… трупы.
– Они же мертвы, – я произнес это раньше, чем понял, что лучше было промолчать.
– Номер – он и есть номер, гауптштурмфюрер, живой или мертвый, – явно удивленный моим замечанием, пожал плечами блокфюрер. – Главное – количество тел, а лежат они или стоят, неважно. Должно сойтись то, что здесь, – он потряс карточку, которую держал в руках, – с тем, что там, – он кивнул на шеренгу. – Вместе с этими, – он подошел и пнул ногой тело, – все сходится. Значит, порядок.
Блокфюрер продолжил поверку. Больше я не вмешивался.
– Вижу, вы здесь недавно.
Я обернулся. Позади стоял врач эсэсовского гарнизона, которого я уже видел в офицерской столовой. На его форму был наброшен белый больничный халат.
– Габриэль Линдт, – представился он.
– Виланд фон Тилл.
Тот кивнул.
– Ваше имя мне уже известно. Видите ли, медицинские карточки офицерского состава проходят через мой стол, – улыбнулся он, – даже тех, кто к нам ненадолго. Это в целях вашей же безопасности: у нас тут такие болезни за пределы бараков выскакивают, о которых вы ранее и помыслить не могли.
– Тогда вы знаете обо мне больше, чем мне бы того хотелось, – заметил я.
– О, вам не о чем волноваться, поверьте, ваша карта, по сравнению с некоторыми, – описание жития праведника. Ничего такого, за что бы я мог получить хотя бы бутылку хорошего коньяка, если бы вздумал шантажировать вас.
Я не сумел сдержать улыбки.
– Угостить достойным коньяком я могу и без шантажа.
Габриэль Линдт улыбнулся в ответ, затем перевел взгляд на шеренгу лысых существ.
– Поначалу такое действительно может смутить, но потом привыкаешь.
– Меня не смущает, – поспешил заверить я. – Свою службу я начинал в Дахау, когда Аушвица еще даже в планах не было.
Доктор Линдт отвел взгляд от заключенных и с интересом посмотрел на меня.
– Выходит, вы могли застать самого Эйке?
– Так и есть.
– Что ж, вам повезло. Мне говорили о нем как об исключительном специалисте своего дела. Итак, – он переменил тему, – очередная инспекция от Поля, то-то комендант не в духе.
Я внимательно разглядывал доктора Линдта. Приятный голос, душевная улыбка, грамотная речь, опрятное холеное лицо, не красавец, но все в нем поразительно гармонично сочеталось: голос шел к лицу, лицо – к движениям, а движения эти были плавные и спокойные. Он располагал к себе с первой же минуты.
– Мой приезд инициирован не обергруппенфюрером Полем, но пока это все, что я могу сказать.
– Не желаете ли пройтись? – предложил он. – До завтрака еще достаточно времени.
Мы двинулись вдоль жилых бараков заключенных.
– Видите ли, Аушвиц, – заговорил доктор Линдт, – это безусловно концентрационный лагерь, как и сотни других, и если кому-то доводилось бывать вообще в лагерях, то суть Аушвица ему будет ясна еще до того, как он войдет в его ворота. Но в то же время это особый лагерь, непохожий ни на какой другой.
Мы обошли с разных сторон оставленные после работ накануне пустые тачки, и, когда сошлись, доктор продолжил:
– Лагерей много, но именно Аушвиц будет символом, вот увидите, именно его название станет нарицательным. Позже вы поймете, о чем я говорю.
Я кивнул, решив, что и теперь понимаю, что он имеет в виду.
– Я уже имел возможность познакомиться с одиннадцатым блоком.
– А, это, – он пожал плечами, давая понять, что речь совершенно не о том, – видите ли… А впрочем, – вдруг передумал он, – оставим это, не буду лишать вас возможности познавать сущность этого организма через личное восприятие.
– Продолжайте, мне интересны ваши мысли по поводу этого лагеря, – все же подначил я.
– Он станет нарицательным не только для них, – доктор Линдт остановился и долгим задумчивым взглядом посмотрел на колонны заключенных, которых уже гнали на работы, – но и для нас. – И он быстро перевел свой взгляд на меня. – Собственно, вот и все, что я хотел сказать.
Только сейчас я заметил, что взгляд у него на самом деле был тяжелый, пронизывающий, что поначалу скрашивалось улыбкой и приятным располагающим голосом.
– Для них? Вы имеете в виду побитый остаток, который, возможно, выживет? Должно ли нас волновать, как это будет восприниматься ими? – я вопросительно смотрел на него.
Лицо доктора озарилось очередной улыбкой.
– Это меня волнует меньше всего, – он согласно кивнул. – Но мои мысли мне важны, я вам как врач говорю, что от них все болезни. Ведь они и подтачивают наши нервы. Цепочка коротка, – вновь усмехнулся он.
– Что ж, в таком случае контролируйте их, доктор Линдт.
Я смотрел, как одна команда за другой торопливо утекают за ворота, подстегиваемые ветром и хлыстами капо.
– Забавно, гауптштурмфюрер фон Тилл, но это единственное, что не в нашей власти здесь. Мы повелеваем тут жизнями и смертями, но мысли не подчиняются нашим распоряжениям и приказам.
Доктор рассуждал занятно. Я снова посмотрел на него, ожидая продолжения.
– Как бы то ни было, я видел вашу реакцию на те трупы. Вы были удивлены и, пожалуй что, смущены. Да-да, не отрицайте этого, гауптштурмфюрер. Пока еще у вас восприятие лагерного новичка, невзирая на ваш опыт службы в Дахау. Я помню наши лагеря на старте – это не то, что сейчас, – доктор Линдт покачал головой, – совсем не то. Война внесла определенные коррективы.
Я вынужден был признать, что он прав. Пока я сидел в инспекции, занимаясь бумажной работой, все кардинально переменилось. Я понимал, почему во время осмотра Аушвица в основном молчал: мне приходилось вновь познавать то, чем стали наши лагеря теперь. Ранее в Дахау за каждого искалеченного на работах или застреленного при побеге или саботаже мы должны были закопаться в отчетах и объяснительных, теперь же… Теперь же я инспектировал помещения с людскими гирляндами и газовыми камерами. Я до сих пор не мог однозначно признаться даже себе самому, устраивало ли меня то, что я увидел.
– Сюда я приехал зеленым идиотом, – доктор Линдт усмехнулся, вспоминая начало своей службы. – Когда я попал на свою первую селекцию, я пережил невероятное потрясение. Я стоял на обычном перроне на самой обычной сельской станции, за линией дороги там росли прекрасные пышные каштаны. И я оторопело наблюдал, как мужчин отделяют от женщин, женщин с детьми – от бездетных, подростков, способных работать, – от совсем маленьких, стариков – от тех, кто еще мог бы потрудиться… Когда все закончилось, платформа напоминала рыночную площадь, на которой бросили кучи товара и… одного забытого ребенка. Может, его родственники рассчитывали спрятать его, а может, просто отбился от семьи в столпотворении, что было немудрено. Он сидел на корточках возле какого-то чемодана и испуганно поглядывал вокруг, как птенец, выпавший из гнезда, разве что не попискивал. На земле за платформой стояли несколько стариков-инвалидов, которые не способны были идти. Они задержались, поскольку места в грузовике, который ехал прямиком к крематорию, для них не нашлось. Когда последняя машина уехала, один из охранников подошел к этой группе и расстрелял их. Ребенок увидел это, заплакал и попытался убежать, но тот же охранник догнал его в два счета, схватил за ногу и несколько раз ударил о каменную платформу. Тогда я впервые увидел человеческий мозг вне пределов медицинской лаборатории, гауптштурмфюрер. В полнейшей прострации я отправился на уничтожение своей первой партии. Оттуда меня увели уже под руки. Всю ночь я пил и блевал, а утром написал прошение о переводе на фронт. Ему не дали ход, но дали мне время на привыкание. Мне понадобилось недели три. Три недели, чтобы избавиться от всякой чувствительности и от ненужных мыслей.
Габриэль Линдт снова улыбнулся.
Мне показалось, в его глазах проскочило легкое чувство вины или стыда, я не успел разобрать, что именно это было, – его взгляд уже снова был чист и не выражал ровным счетом ничего. Опустив голову, я уткнулся подбородком в воротник, раздумывая над сказанным. Он между тем продолжал ровно таким же спокойным тоном, каким делился бы