Шрифт:
Закладка:
Но есть еще одна интересная геометрическая фигура, которая называется парабола. Парабола, образно говоря (прошу прощения, я не математик), чем-то напоминает эллипс, у которого отняли вторую половину. В ней есть начало одного полукруга, но дальше линии, выходящие из него, остаются разомкнутыми. Парабола также обладает фокусом, но, если вы возьмете вершину этой параболы и проведете линию через фокус, эта линия уйдет в бесконечность. И это, мне кажется, делает параболу такой необычной, потому что вы можете охватить взглядом фокус, который находится у вас перед глазами, у вас под носом, который доступен вам, а потом оттуда взглянуть в бесконечность и, следуя за этой прямой, пройти так далеко, как только сможете. Только вы, не кто-то другой: я могу пройти дюйм, вы пройдете ярд, кто-то еще сможет пройти целую милю, но мы все будем следовать за этой линией, и это возможно, потому что мы начали с этого конца, с точки, которую кто-то определил как начало.
Мы находим это в евангельских притчах, и многие менее сложные притчи восточной и западной традиции или культуры построены на том же принципе. Центр находится в пределах вашего восприятия, но он не дает нам оставаться на том же месте, наоборот, он словно говорит нам: «Отправляйтесь в бесконечность, идите дальше, так далеко, как только сможете!»
Искусство в этом смысле интересно тем, что здесь форма выражения, будь то речь, звук, слова или очертания, рождается из опыта и представляет собой воплощение содержания, которое облекается в эту форму благодаря художнику: он воспринял содержание и передал в своем произведении. И затем для него и для людей, которые принадлежат вместе с ним к одной культуре или разделяют тот же духовный, интеллектуальный или эмоциональный опыт, эта форма передает частичку его собственного знания, не только рационального и интеллектуального, но целостного знания. Потом проходят век за веком, но форма остается прежней. Мы видим произведения искусства, созданные сотни, тысячи лет назад, и не всегда можем восстановить замысел человека, который их создал, например, если произведение родилось из религиозной традиции, которая вымерла и сейчас нам недоступна или о которой мы можем только строить догадки, но не жить в ней, или если оно принадлежит к культурной традиции, которая нам недоступна, потому что настолько отличается от нашей культуры, что мы не можем найти соответствие этому опыту. Тогда перед нами оказывается форма, которая требует от нас какого-то отклика, и этим откликом иногда может стать новое содержание – не совершенно оторванное от того содержания, которое его вызвало, которое было источником этого произведения искусства, но новое, рожденное из того немногого, что знаем мы, из того немногого, что мы можем воспринять, и из всего того, что есть внутри нас самих. В этом случае в существующую форму вливается то содержание, которое, возможно, изначально в ней отсутствовало или присутствовало как часть всеобщего человеческого опыта, а не конкретного опыта в данном времени, пространстве и истории.
Здесь я мало что могу сказать, но этой зимой я случайно увидел по телевизору спектакль «Дон Кихот». Я случайно оказался перед экраном телевизора, который обычно не смотрю. Вы помните, что рассказ о Дон Кихоте заканчивается тем, что главный герой открывает свое безумие и возвращается к здравому смыслу. В этой телевизионной программе история была представлена верно (конечно, в сокращенном виде), но с обратным смыслом: герой приходит в себя, но потом все это видение рушится, и он возвращается к убеждению, что в его прошлом ви́дении было больше истины, чем в том, как все видит разумный человек. Так из старого произведения рождается новое содержание. Это, безусловно, нечестно по отношению к Сервантесу, это нарушает его замысел, но в какой-то мере это возможно, если говорить о новом ви́дении.
Чтобы установить связь между тем, о чем я говорил до этого, и тем, о чем я намерен рассказать самым терпеливым слушателям, я бы хотел обратить внимание, что все это время я говорил о красоте исключительно в человеческих категориях, то есть с физической и психологической точек зрения. Однако в христианской традиции и за ее пределами также есть очень сильное ощущение красоты, представление о красоте, которое относится к духовному подвигу. Писатели ранней Церкви, существовавшей в еще неразделенном христианском мире (поэтому здесь не нужно оговорок), говорили, что стать подлинной личностью значит создать произведение искусства. Святой Ириней Лионский во втором веке говорил: «Слава Божия – это человек, выросший в полную меру своего величия».
И православная традиция говорит о духовной борьбе как о достижении совершенной красоты. Собрание текстов, посвященных аскетическим и мистическим учениям Православия, по-гречески называется Φιλοκαλία[54], что означает «любовь к красоте». Здесь говорится не о внешней красоте, но о красоте, которая обнимает духовное величие человека, гармонию его души и гармонию его тела. Я думаю, что очень важно помнить о том, что красота, если говорить о ней как о творчестве, относится не только к тварному, но и к не-тварному – к приобщению миру невидимому. Об этом говорит Леви-Брюль, когда пишет о мистическом сопричастии человека, о приобщении не только к материальному миру, но и к Творцу этого мира. Во Втором послании апостола Петра мы находим призыв «отделаться причастниками Божественного естества»[55]. Об этом можно говорить в категориях не только святости, гармонии, чистоты, здравия во всех его проявлениях, но также как о совершенной красоте, о явлении того, что есть истина, и за пределами истины – того, что есть реальность, открывающаяся перед нами, – о красоте, которая является убедительной силой этой реальности. Такая красота – действительно «в глазах смотрящего»; у нас должны быть глаза, которые могут увидеть, но не пассивно, потому что участие, приобщение, вхождение в опыт требуют от нас такого же напряжения, такого же безжалостного отношения к самому себе, которое требует от себя художник, когда, глядя на кусок гранита или мрамора или на пустой холст, он должен увидеть в этом куске гранита статую,