Шрифт:
Закладка:
Мы не успели ничего сделать, а он уже летел к двери, открывал ее; обеззараживающая кабина громко чмокнула, выпуская его.
– Дэвид! – крикнул Натаниэль, рванувшись к двери, но тут Обри – они с Норрисом сидели на диване, схватившись за руки, и смотрели на нас, переводя взгляд то на одного, то на другого, словно мы актеры в какой-то очень душещипательной пьесе, – встал.
– Натаниэль, – сказал он, – не волнуйся. Он далеко не уйдет. Наши охранники за ним присмотрят.
(Это еще одна особенность здешней жизни: люди нанимают охранников в полном защитном обмундировании, чтобы те патрулировали их участок круглосуточно.)
– Я не уверен, что он взял с собой документы, – растерянно сказал Натаниэль; мы много раз говорили Дэвиду, чтобы он всегда брал с собой удостоверение личности и медицинскую справку, когда выходит из дому, но он постоянно забывал.
– Ничего, – сказал Обри. – Не волнуйся. Он далеко не уйдет, наши люди за ним присмотрят. Я сейчас с ними свяжусь. – И он ушел в кабинет.
Мы остались втроем.
– Надо идти, – сказал я. – Давай дождемся Дэвида и пойдем.
Норрис коснулся моей руки.
– Я бы не стал его дожидаться, – мягко сказал он. – Пусть здесь переночует, Чарльз. Охранники его приведут, мы его уложим. Завтра кто-нибудь из них его отвезет домой.
Я посмотрел на Натаниэля, который почти незаметно кивнул, и тогда кивнул тоже.
Обри вернулся, мы говорили “простите” и “спасибо”, но как-то приглушенно. Когда мы выходили, я увидел, что Норрис глядит на меня с выражением, которое мне не удается истолковать. Дверь закрылась, мы вышли в ночь; воздух был жарок, влажен и неподвижен. Мы включили осушители в своих масках.
– Дэвид! – кричали мы. – Дэвид!
Но никто не отзывался.
– Ну что, пойдем? – спросил я Натаниэля, когда Обри позвонил и сказал нам, что Дэвид в маленьком каменном помещении службы безопасности, которое они пристроили к задней стене дома, с одним из охранников, и ему ничто не угрожает.
Он вздохнул и пожал плечами.
– Ну наверное, – устало сказал он. – С нами он все равно домой не поедет. Сегодня уж точно.
Мы оба посмотрели в южном направлении, в сторону Площади. Там работал бульдозер: освещая пространство перед собой одним ярким прожектором, он превращал остатки последних стихийных бараков в груду пластика и фанеры.
– Помнишь, как мы впервые приехали в Нью-Йорк? – спросил я. – Остановились в дыре возле Линкольн-центра и до Трайбеки шли всю дорогу пешком. В парке купили мороженого. Там кто-то поставил пианино под аркой, и ты сел и сыграл…
– Чарльз, – сказал Натаниэль тем же мягким голосом, – я не хочу сейчас разговаривать. Давай просто пойдем домой.
Почему-то из череды событий того вечера это расстроило меня больше всего. Не то, как жалко выглядели Обри и Норрис; не то, насколько очевидной была ненависть Дэвида ко мне. Если бы Натаниэль злился на меня, обвинял меня, нападал на меня, было бы легче. Я бы мог сопротивляться. Мы всегда славно ругались. Но вот эта отстраненность и усталость – что с ними делать, я не знал.
Мы припарковались на Юниверсити-плейс, и оттуда надо еще было идти пешком. На улицах, конечно, никого не было. Я вспомнил какой-то вечер лет, что ли, десять назад, когда я еще не вполне смирился с мыслью о том, что Обри и Норрис теперь станут частью нашей жизни, потому что они уже вошли в жизнь Натаниэля. Они устраивали ужин, и мы оставили Дэвида – которому было всего семь, он действительно был еще малыш – с бэбиситтером и поехали к ним на метро. Все гости были богатыми друзьями Обри и Норриса, но у нескольких были бойфренды или мужья примерно нашего возраста, так что даже я провел время не без удовольствия, и, уходя, мы решили, что пойдем пешком. Путь был долгий, но дело было в марте, погода стояла идеальная, не слишком жаркая, мы оба были немного пьяны и на 23-й улице забрели в Мэдисон-парк и пообжимались на скамейке, среди других людей, которые обжимались на других скамейках. В тот вечер Натаниэль был счастлив – ему казалось, что мы подружились с какими-то еще симпатичными людьми. Тогда мы еще делали вид, что собираемся пробыть в Нью-Йорке всего несколько лет.
На этот раз мы шли молча, и когда я открывал машину, Натаниэль остановил меня и развернул лицом к себе. В течение этого вечера он впервые за несколько месяцев дотрагивался до меня так много и так целенаправленно.
– Чарльз, – сказал он, – это правда?
– Что правда? – спросил я.
Он вздохнул. Фильтр осушителя в его шлеме нуждался в прочистке, он дышал, и его лицо исчезало и появлялось, потому что поверхность запотевала и снова становилась прозрачной.
– Ты участвовал в создании лагерей? – спросил он, потом посмотрел в сторону и опять на меня. – И до сих пор участвуешь?
Я не знал, что ответить. Я, конечно, видел отчеты – те, которые публиковали в газетах, показывали по телевидению, и другие отчеты, которые ты тоже видел. Я был на заседании Комитета в тот день, когда нам показали видео из Роуэра, и кто-то в кабинете, одна из адвокатов Минюста, охнула, увидев, что произошло в детском отсеке, и через некоторое время вышла. Я в ту ночь тоже заснуть не смог. Конечно, я хотел бы, чтобы у нас вовсе не было нужды в лагерях. Но она была, изменить это я не мог. Единственное, что я мог сделать, – это попытаться нас защитить. За это не имело смысла извиняться, это нельзя было объяснить. Я сам предложил свою помощь. Я не мог теперь от всего отказаться, потому что хотел бы, чтобы происходящее не происходило.
Но как объяснить это Натаниэлю? Он не поймет, он никогда этого не поймет. И я так и стоял с открытым ртом, замерев между речью и тишиной, между извинениями и ложью.
– Мне кажется, тебе сегодня стоит переночевать в лаборатории, – наконец сказал он все тем же тихим и мягким голосом.
– Ага, – сказал я, – ладно.
И на этих моих словах он отступил назад, как будто я его толкнул в грудь. Не знаю – может, он ждал, что я буду с ним спорить, умолять, все отрицать, лгать. Но получалось так, что я соглашаюсь и