Шрифт:
Закладка:
Но теперь окна первого этажа заложены кирпичом – после первых осад жители часто стали так делать. Многие рассказывали – и многие из этих рассказов были правдой, – что люди просыпались и обнаруживали в своих домах и квартирах незнакомцев, которые пришли не что-то украсть, а попросить помощи – еды, лекарств, убежища; в результате большинство людей, живущих ниже четвертого этажа, решили забаррикадироваться. Верхние этажи защищены железными решетками, и даже присматриваться не нужно, чтобы убедиться, что сами окна тоже запаяны так, что открыть их нельзя.
Есть и другие перемены. Внутри дом оказался в таком беспорядке, какого я там никогда не видел; я знал от Натаниэля, что обе их давние горничные попали в первую волну смертей, в январе; Адамс умер еще в 50-м, и его сменил некий Эдмунд, с лицом землистого цвета; он всегда выглядит так, как будто только что очухался от тяжелой простуды. Он взял на себя большую часть домашних дел, но получается у него так себе: обеззараживающую кабину следовало почистить, например, – когда мы шагнули в вестибюль, подсос поднял небольшие облачка пыли, которые взметнулись на полу. Швы на гавайском лоскутном одеяле, висящем на стене в прихожей, посерели; ковер, который Адамс не забывал переворачивать каждые полгода, с одного края вытоптан и засалился. Повсюду легкий запах затхлости, как у свитера, который после долгого перерыва вытащили из шкафа.
И Обри с Норрисом тоже изменились. Они подходили, протянув к нам руки, улыбаясь; поскольку мы все были в костюмах, мы могли их обнять, и я почувствовал, как они похудели, ослабли. Натаниэль тоже это заметил – когда Обри и Норрис повернулись в другую сторону, он бросил на меня обеспокоенный взгляд.
Ужин был прост: фасолевый суп с капустой и беконом, хороший хлеб. В этих новых масках суп есть труднее всего, но никто из нас ничего не сказал, даже Дэвид, а Обри и Норрис старались не обращать внимания на наши мучения. Обычно еду здесь подавали при свечах, но на этот раз над столом висел большой шар, испускавший едва слышное дребезжание и яркий белый свет, – одна из новых солнцеламп, чтобы у запертых по домам людей не развивался дефицит витамина D. Я, конечно, их уже видел, но такую большую – никогда. Лампа выглядела вполне мило, но освещала все признаки легкого, но несомненного распада, засаленности, неизбежно возникающей в пространстве, которое люди никогда не покидают. Еще в 50-м, на самоизоляции, я часто думал, что квартира вообще-то не предназначена для того, чтобы находиться в ней целыми днями, – ей нужны перерывы, окна, распахнутые в воздух снаружи, отдых от нашей перхоти и кожных клеток. Вокруг нас глубоко вздыхал на каждом цикле кондиционер – вроде бы такой же мощный, как мне помнилось по прежним визитам; где-то вдали урчал осушитель.
Я не видел Обри и Норриса уже несколько месяцев. Три года назад мы с Натаниэлем поссорились из-за них; это была одна из наших самых яростных ссор. Это произошло почти через год после того, как стало ясно, что Гавай’и не удается спасти, – когда стали просачиваться первые секретные отчеты о мародерах. Подобного рода вещи происходили и в других разрушенных местностях во всех южнотихоокеанских регионах: мародеры добирались туда на частных лодках и высаживались в портах. Они целыми группами сходили на берег – в полном защитном обмундировании – и обходили целые острова, вытаскивая всевозможные предметы искусства из музеев и домов. Финансировала это группа миллиардеров, известная как “Александрийский проект”, с заявленной целью “сохранения и защиты величайших художественных достижений нашей цивилизации” путем “спасения” их из мест, “утративших, к несчастью, специалистов, которые могли бы отвечать за их защиту”. Александрийцы утверждали, что строят музей (неизвестно где) с цифровым архивом, чтобы защитить эти объекты. Но на самом деле они все забирали себе, упихивали в гигантские складские помещения, и доступ к ним оказывался навсегда закрыт.
В общем, я был уверен, что Обри и Норрис если и не входят в число александрийцев, то по крайней мере скупали что-то из украденного. Мне буквально привиделось, как Обри встряхивает стеганое одеяло моей бабушки, то, что предназначалось мне, но, как все имущество моих бабушки и дедушки, которое могло сгореть, сгорело после их смерти. (Я их не любил, как и они меня, – не в этом дело.) Мне привиделось, как Норрис надевает плащ из перьев XVIII века, вроде тех, что мой дед был вынужден продать коллекционеру много десятилетий назад, чтобы заплатить за мое обучение.
Никаких доказательств, спешу отметить, у меня не было – я просто предъявил такое обвинение в один прекрасный вечер, и внезапно мы начали обмениваться упреками, которые копились годами. Что я никогда не доверял Обри и Норрису, даже когда Натаниэль благодаря им обрел цель и смог заниматься интеллектуальной деятельностью, которой из-за моей работы он был лишен в Нью-Йорке; что Натаниэль слишком наивен и доверчив и позволяет Обри и Норрису слишком многое, чего я никогда не мог понять; что я ненавижу их просто за то, что они богаты, и мое отношение к богатству по-ребячески глупое; что Натаниэль втайне хочет разбогатеть, и уж пусть извинит меня за то, что я так его в этом подвел; что он никогда не предъявлял мне претензий по поводу любых моих профессиональных притязаний, даже если они влекли за собой крах его собственной карьеры и интересов, и что он бесконечно благодарен Норрису и Обри, потому что они интересуются его жизнью, и не только его, но и Дэвида, особенно с учетом того, что на протяжении месяцев, нет, целых лет, я не поддерживал нашего сына, нашего сына, которого теперь выгоняют за “дисциплинарный провал” из, кажется, едва ли не последней манхэттенской школы, которая была готова его принять.
Мы шипели друг на друга, стоя в разных углах спальни; малыш спал рядом, в своей комнате. Но как бы серьезна ни была наша ссора и сила раздражения, под поверхностью таился другой, более существенный набор обид и обвинений, то, что мы ни за что не могли бы сказать друг другу, не рискуя немедленно и навсегда разрушить нашу совместную жизнь. Что я сломал их жизнь. Что в проблемах с дисциплиной у Дэвида, в его недовольстве, его склонности к бунту, отсутствии у него друзей виноват я. Что он, Дэвид, Норрис и Обри создали свою семью, в которую у меня доступа не было. Что он продал им свою родину – нашу родину. Что я вывез их с этой родины – навсегда. Что