Шрифт:
Закладка:
Позвал меня, пожал мне руку,
Потухший взор изобразил
Одолевающую муку.
Он умер… я ж ему подать
Руки не мог в последний час,
Не мог закрыть потухших глаз…
В обоих отрывках появляется рука, но в одном случае герой пожимает ее, в другом пожатие невозможно; потухший взор у Пушкина — это болезненный, угасающий, но еще живой, в «Шильонском узнике» появляется не взор, а глаза, и потухшие здесь означает «уже мертвые», т. е. слово потухший в обоих случаях метафора, но это две разные метафоры.
Еще в одном примере «схождения», приведенном Проскуриным: «Поймали нас — и кузнецы / Нас друг ко другу приковали» и «Цепями теми были мы / К колоннам тем пригвождены» — можно, по нашему мнению, увидеть лишь мотивную близость. Здесь нет лексических совпадений, нет синтаксического подобия, даже цепи в БР лишь подразумеваются, но не названы. Отчасти лексико-синтаксическое, но преимущественно мотивное схождение — в отрывках: «В цепях, за душными стенами / Я уцелел — он изнемог» и «Дыша без воздуха, в цепях / Я медленно дряхлел и чах». Таким образом, большинство из приведенных схождений оказываются все-таки мотивно-тематическими, а не лексико-фразеологическими. Так в чем же Пушкин «сошелся» с Жуковским?
Согласно наблюдениям О.А. Проскурина, основные совпадения БР с «Шильонским узником» можно отметить «1) в краткой биографической преамбуле к повествованию-монологу рассказчика; 2) в рассказе о заточении и о тоске по свободе; 3) в изображении болезни (а потом и смерти) брата» (Там же, 132), т. е. в фрагментах, содержащих «важнейшие <…> мотивные комплексы» из поэмы Байрона/Жуковского, в общих для фабул двух поэм местах. Сама авторская интенция располагала, по мнению исследователя, к умножению подобных совпадений: Пушкин «предпринял дерзкую попытку перенести стилистику, разработанную в русской поэзии для высокого материала (патриотического и героического), на материал вызывающе низкий — мир разбойников, причем не «благородных» <…>, а отъявленных грабителей и душегубов, чьи действия лишены каких бы то ни было возвышенных мотивировок. Напряжение между материалом и стилем придало поэме глубинно игровой характер» (Там же, 133–134). Новаторская интерпретация пушкинской поэмы тем не менее ставит новые вопросы. Если у БР такие глубокие литературные, поэтические корни («высокий» стиль — от Жуковского и Батюшкова, а тематика и фразеология тюремных страданий — от Байрона), то можно предположить существование поэтического прототипа и у самих «разбойников». Иначе придется согласиться с тем, что главный герой и другие персонажи были по каким-то причинам выведены за пределы пушкинской «игры», которая охватывала остальные уровни поэмы.
Обратим внимание на то, что Жуковский — вопреки инерции историко-литературных трактовок — не был писателем исключительно «высоких» тем и сюжетов. В его творчестве широко представлен жанр, который был способен включить «низкий материал», жанр, для самого поэта и его современников довольно значимый. Это баллада, в ее русском варианте фактически изобретенная Жуковским. Среди баллад, написанных им до 1821 года, есть баллады о преступниках и душегубах, тех самых «низких» героях, чьи действия лишены «каких бы то ни было возвышенных мотивировок» (хотя стоит отметить, что балладный сюжет всегда строится на некоем «нарушении закона»). Поэтому нам представляется совершенно оправданным искать «схождения» БР именно с балладами Жуковского.
О балладном субстрате пушкинской поэмы о разбойниках исследователи уже писали, например, Б.В. Томашевский (Томашевский 1953: 183–184; Томашевский 1956:448–449), Н.К. Гудзий (Гудзий 1937:644–645), О.А. Проскурин (ссылаясь на замечания Томашевского, Гудзия и Виноградова: Проскурин 1999:101–102). Все они отметили наиболее явную отсылку к балладам Жуковского, метрическую: один из дошедших ранних набросков поэмы, «МолдХавская песня>», был написан четырехстопным амфибрахием, размером баллад Жуковского «Лесной царь» и «Мщение», уже использованным однажды Пушкиным в «Черной шали». В следующих набросках БР поэт отказался от балладного амфибрахия в пользу более нейтрального размера. Этот отказ можно трактовать как ослабление балладной составляющей в поэме и сближение ее с элегией (ранее Пушкин сходным образом отказался от стилизации разбойничьей песни в задуманной поэме о преступных братьях), именно так мы описали его ранее (см.: Степанищева 2008: 522–523). Но если обратиться к другим ранним балладам Жуковского, принять во внимание не только стихотворный размер, но и другие уровни текста, станет очевидным балладный субстрат БР, ранее не описанный. Он обнаруживается на том же уровне текста, где нашлись «схождения» пушкинской поэмы и байроновско-жуковского «Шильонского узника» — на лексико-фразеологическом и мотивном.
Проскурин отметил в своей статье фразеологические параллели между БР и русским «Шильонским узником», не находящие соответствия ни в оригинале, ни во французском пересказе Амедея Пишо, и привел «мотивные комплексы и словесные формулы», связанные с «поэтикой умирания» (прощальное рукопожатие, хладеющая рука, последние содрогания, потухший взор) и «поэтикой утраты» (сочетание молчания и грусти и формула душа рвалась). Источники этих комплексов и формул исследователь обнаруживает в творчестве Жуковского. Именно Жуковский ввел их в поэтический обиход, они стали как бы «знаками» его поэтики, а «молчание + грусть» приобрело «почти цитатный характер» (Проскурин 2008:138–143). Проскурин привел примеры использования этих мотивов и формул в разных текстах Жуковского: в ранней повести «Марьина роща», романсе «Мальвина», в поздней балладе «Алонзо», в элегиях и песнях разных лет. Однако не меньше их в балладах, причем не поздних, а уже написанных и напечатанных к 1821 году, то есть в тех, которые заведомо были известны Пушкину.
Сначала приведем примеры из мотивно-фразеологического комплекса, относящегося к «поэтике умирания». Описание болезни младшего брата находит соответствие в целом ряде балладных текстов Жуковского:
Три дня больной не говорил
И не смыкал очей дремотой,
В четвертый грустною заботой,
Казалось, он исполнен был
Но безмолвно и уныло
На младенца смотрит он
<…>
Молча, сумрачен душою,
Рыцарь сына лобызал <… >
Рыцарь все молчит, печален
(«Адельстан»)
Ни полслова ей в ответ:
Он глядит на лунный свет,
Бледен и унылый
<…> друг молчит,
Бледен и унылой
(мертвый жених в «Светлане», героиня которой, как уже было отмечено, «молчалива и грустна»)
В чертах болезнь, лик бледный, взор унылый
И голос гробовой
(«Варвик»)
Язык искал, немея, слова;
И глас ее быть слышен перестал
(«Баллада, в которой описывается, как одна старушка…»)
Он в людстве сумрачен и тих
(«Узник»)