Шрифт:
Закладка:
В пейзажах Жюль Дюпре – настоящий Делакруа, поэтому огромнейшее разнообразие настроений он умеет выразить посредством симфонии красок.
То это морской пейзаж с нежнейшими сине-зелеными тонами, приглушенным голубым и всевозможными жемчужными оттенками.
То это осенний пейзаж с листвой от глубокого винно-красного до ярко-зеленого, от насыщенно-оранжевого до темно-коричневого и другими цветами неба, написанного серыми и лиловыми оттенками, голубым, белым, которые контрастируют с желтыми листьями.
То это закат в черных, фиолетовых и огненно-красных тонах.
А иногда нечто более затейливое, как его уголок сада, который я однажды увидел и теперь не могу забыть; черные цвета в тени, белый на солнце, ярко-зеленый, огненно-красный и тут же темно-синий, битуминозный зелено-коричневый и светлый коричневато-желтый. Воистину цвета, которые сообщают друг другу очень многое.
Я всегда восхищался Жюлем Дюпре, впереди его ждет еще бо́льшее признание, чем в настоящее время. Ибо он настоящий колорист и потому всегда интересен, в нем есть сочетание мощи и драматизма. Да, это брат Делакруа.
Как я уже писал, мне очень понравилось твое письмо о черном, а твои слова о том, что не следует писать локальным цветом, тоже верны.
Но все же это не удовлетворяет меня полностью. За отказом писать локальным цветом стоит еще много всего. «Настоящие художники – те, кто не пишет локальным цветом» – вот что однажды обсуждали Блан и Делакруа.
Не следует ли понимать это, грубо говоря, так, что художник поступает правильно, если исходит из красок на своей палитре, а не из красок натуры?
Я имею в виду, что, когда ты хочешь написать, например, голову и присматриваешься хорошенько к находящейся перед тобой натуре, можно рассуждать так: эта голова представляет собой гармонию красно-коричневого, фиолетового и желтого и все они переходят один в другой; так что я положу на палитру фиолетовый, желтый и красно-коричневый и нанесу их на холст без четких границ.
От натуры у меня сохранится определенная последовательность и определенная правильность в расположении тонов, я изучаю натуру, чтобы не делать глупостей и оставаться в пределах разумного. Но для меня не настолько важно, точно такие же у меня цвета, как на самом деле, или нет, если на холсте они выглядят так же красиво, как в жизни.
Любой портрет работы Курбе, написанный мужественно и свободно в разнообразных красивых, глубоких тонах, – красно-коричневый, золотистый, прохладно-фиолетовый в тени, черный в качестве репуссуара, кусочек тонированного белым полотна, чтобы дать глазу отдохнуть, – такой портрет намного ценнее и красивее, чем портрет работы любого художника, который с отвратительной, педантичной точностью повторяет на холсте цвет лица.
Мужская или женская голова божественно красивы, не правда ли, если рассматривать их неспешно? Так вот, эта общая гармония тонов, взаимодействующих друг с другом в натуре, теряется в случае слишком буквального подражания; ее можно сохранить, воссоздавая в цветовой гамме, ПАРАЛЛЕЛЬНОЙ, но не в точности или далеко не в точности воспроизводящей ту, что дана в природе.
Использовать с умом те красивые тона, которые краски образуют сами собой, когда наносишь их на палитру рядом друг с другом, и, повторяю, исходить из своей палитры, своего знания, при каких условиях цвета становятся красивыми, – не то же самое, что механически и рабски копировать природу.
Вот другой пример. Предположим, я должен написать осенний пейзаж, деревья с желтыми листьями. Так вот, если я воспринимаю все целое как симфонию в желтом, то какая разница, будет или не будет мой основной желтый цвет таким же, как цвет листьев; это же маловажно. Многое, все зависит от моего умения почувствовать бесконечное многообразие тонов одного и того же семейства.
Если ты считаешь, что это опасное приближение к романтизму, измена «реализму» – писание не с натуры, а из головы, – бо́льшая любовь колориста к палитре, чем к натуре, – что ж, пусть будет так.
Делакруа, Милле, Коро, Дюпре, Добиньи, Бретон и еще тридцать других имен – разве не образуют они сердцевину нашего века, если говорить о живописи, и разве все они не уходят корнями в романтизм, хотя и превзошли романтизм? Роман и романтизм – это наше время, и, чтобы писать, надо обладать силой воображения и чувством. Реализм и натурализм НЕ СВОБОДНЫ ОТ НИХ, К СЧАСТЬЮ. Золя творит, он не держит зеркало перед вещами, он творит их потрясающе, творит, сочиняет, как поэт, потому-то его произведения так хороши. Вот тебе и натурализм с реализмом, которые ВСЕ РАВНО связаны с романтизмом. И я продолжаю утверждать, что испытываю волнение, глядя на какую-нибудь картину, созданную между 1830 и 1848 годом, – на полотно Поля Юэ, раннего Израэльса, вроде «Рыбака в Зандворде», или Каба, или Изабе. Но слова «не писать локальным цветом» кажутся мне настолько правильными, что я, честное слово, предпочту картину, которая стоит ниже натуры, стоящей в точности на том же уровне, что натура.
С другой стороны, лучше немного неотчетливая и незаконченная акварель, чем такая, в которой все детали выписаны – в точности как на самом деле.
Эти слова – «не писать локальным цветом» – имеют широкое значение и предоставляют художнику свободу выбирать краски, составляющие единое целое и связанные друг с другом, что еще более подчеркивается контрастом с другой серией цветов.
Разве мне есть дело до того, что портрет какого-то добропорядочного бюргера расскажет мне в точности, какой цвет – молочно-водянистый, розово-фиолетовый, невыразительный – имело его лицо, которого я никогда не видел. Но для жителей городишка, где этот тип пользовался таким уважением, что счел себя обязанным оставить свою физиономию на память потомкам, подобная точность будет очень поучительной.
ЦВЕТ САМ ПО СЕБЕ ЧТО-ТО ВЫРАЖАЕТ, без этого нельзя, и этим надо пользоваться. То, что красиво, по-настоящему красиво, – то и правильно. Когда Веронезе писал портреты людей из своего бомонда на картине «Брак в Кане», он пустил в дело все богатство палитры, используя мрачные фиолетовые и роскошные золотые тона. В мыслях у него были еще светлая лазурь и жемчужно-белый, которых нет на переднем плане. Их он швырнул на задний план – и правильно, они сами превратились в антураж из мраморных дворцов и неба, своеобразно довершающих фигурный ряд.
Как великолепен этот задний план, непроизвольно возникший из рассчитанного колорита. Разве я не прав?
Не правда ли, эта картина написана иначе, чем если бы ее написал художник, который думал бы одновременно и о дворце, и о фигурах? Как об одном целом.
Вся эта архитектура и небо условны и подчинены фигурам, рассчитаны так, чтобы фигуры выглядели красиво.
Вот это – настоящая живопись, и результат получается красивее точного подражания вещам. Думать о чем-то одном и к нему уже привязывать антураж, чтобы антураж вытекал из него.
Писать этюды с натуры, бороться с действительностью – я не собираюсь это оспаривать. Я сам много лет почти бесплодно и с печальными последствиями подходил к делу именно так. И не жалею, что совершал эту ошибку.
Я хочу сказать, что вечно идти этим путем было бы безумием и глупостью, я вовсе не имею в виду, что все мои труды оказались полностью напрасными.
Сначала убивают, а потом исцеляют – такая есть присказка у докторов.
Начинаешь с бесплодных и мучительных попыток следовать натуре, а получается все наоборот.
И заканчиваешь тем, что спокойно черпаешь из своей палитры, и натура соглашается, следует за тобой. Но эти два противоположных подхода не существуют друг без друга. Ученическое подражание кажется напрасным, но дает понимание натуры, основательное знание всех вещей. И эта отличная фраза Доре, который иногда бывает таким мудрым, – «Я вспоминаю».
Утверждая, что самые лучшие картины пишутся относительно свободно, из головы, я не могу расстаться с убеждением, что чем больше пишешь этюдов с натуры, чем больше мучаешься, тем лучше.
Художники с самым грандиозным, могучим воображением писали непосредственно с натуры совершенно ошеломляющие вещи.
В ответ на твое описание этюда Мане посылаю натюрморт с изображением раскрытой, следовательно, написанной в приглушенных белых тонах Библией в кожаном переплете, на черном фоне, с желто-коричневым передним планом и ноткой лимонно-желтого.
Я написал его единым махом, за один день. Хочу показать тебе, что я, возможно, не совсем зря мучился в своем ученичестве, – я так думаю, потому что теперь могу довольно легко, без колебаний, написать