Шрифт:
Закладка:
— Ты свои загадочки брось! Говори все как есть. Начал, так уж договаривай. Сплетни-то недосказками своими не взращивай… Вон он, колченогая бухгалтерия, уже хихикает, ощеряется. — Панкрат грозно взглянул на Костюшку. — Ты доощеряешься. Набьет ухмылка оскомину.
— Так о чем говорить-то, дядь Панкрат? — наивно-добродушно отозвался Бредихин, не пряча, однако, лукавой улыбки. — Оставила она меня с носом, Фрося-то. Как говорится, пошел по шерсть, а воротился стриженый.
— Куда пошел? — с досадой налегал Панкрат: лукавая игривость Бредихина начинала раздражать его.
— Не пошел, а поехал. Ну, помнишь, по весне мы с Фросей ездили за картошкой? — закуривая, начал Бредихин.
— Так, так… — вспоминая, хмурил брови Панкрат.
Устин согнулся, съежился весь, чтобы не выдать себя, не сорваться, не пустить в Бредихина лежащий под ногами молоток.
Бредихин, будто не замечая его, с рассказом обращался к Панкрату и Костюшке. Говорил, вспоминал о трудной весне сорок второго года.
— В колхозе еще не отсеялись, а тут подперло картошку в частных огородах сажать. А кому сажать? Бабы в поле, ребятишки в школе, по домам старики да старухи с мальцами на руках. Дальше — хуже: заглянули в погреба — картошки-то кот наплакал. Зимой съели, одной картошкой стол держался. Даже на семена мало что осталось. Тут прослышали, что на севере области с картошкой повольнее. Собрали деньги в складчину — и к председателю: решай, кого в дорогу снарядить. Тот и распорядился: с коровника взять Ефросинью Дедушеву, ее подменит бабка Зацепиха. А чтобы дело скорее обернулось, председатель вместо гужевого транспорта отдал Дедушевой полуторку.
Устин слушал и припоминал: что-то такое ему Фрося писала однажды. Да, да, об этой самой поездке за картошкой. Фрося не желала отлучаться от детей, одних в избе оставлять. Однако председатель посулил наладить за детишками добрый пригляд, той же бабке Зацепихе сподручнее это: соседка. Только не уберегла бабка Василька, застудился он, чуть было не помер. Об этой болезни Фрося в письме сообщала Устину на фронт, и он, читая его в окопе, молча материл всю ту поездку за картошкой, как прошумевшую над самой головой смертную беду. Да вот, оказывается, не совсем прошумела беда-то, возвращается…
— Эх, Фросенька, говорю. Приударим-ка с голодным брюхом да по добрым людям! — с щегольской улыбкой рассказывал Бредихин. — Кинули в кузов полуторки связку пустых мешков да тулупчик и поехали. А кругом весна, дорогу развезло, буксуем. Каждому бугорку, каждой колдобине старушка наша кланяется. То и дело выскакиваю из кабины, чтоб подтолкнуть машину, вызволить из грязи. Сам, как черт, вымок, изгваздался в глине, а душа веселая: молоденькая баба рядом. Глядит-поглядывает на тебя, а ты и рад стараться. Не будь Фроси, я скоро бы иссяк, изматюкался бы весь при такой хлябной дороге, а тут ничего. Едем, шутим, анекдотики ей подливаю и все такое прочее, настроение ее прощупываю насчет любви — клюнет аль нет? Издали захожу, чтобы не спугнуть. Истосковалась, говорю, по мужниной ласке-то, а? А она: «По голосу Устина соскучилась, хоть словечко бы услышать». Да, говорю, певун он у тебя голосистый был. Если б не его припевки да гармошка, то не знаю, чьей бы женой ты стала. «Не за гармошку ли я замуж вышла?» — это Фрося мне. «А что, — говорю. — Сладкая она приманка для девок». — «Э, у моего Устина, знаешь, сколько приманок?! Он тебе и плотник, и механик, и валенки сваляет, и шубу сошьет, и сыграет, и споет… А какие сейчас письма пишет! Будто не с войны. Такие ласковые слова находит. Чую, скучает крепко. Хоть он там с боевыми товарищами, а сердцем все ж один, а значит, дома, со мной, с детишками». Пробую Фросю на другой лад настроить. А там скучать некогда, говорю. Не дадут. Война. Там, скажу тебе, Фрось, все бывает… Окромя товарищей есть и товарки. Да какие! А на войне так: сегодня ты жив, завтра — мокрое от тебя место. И не теряйся, коль бог удачу пошлет. Рассказывать ей стал кой-чего из своих похождений. Так она попросила машину остановить и из кабины в кузов пересела. Больно смрадно, говорит, в кабине-то, чад, угар бензиновый… Картошку мы нашли в Буяновке. У кого мешок, у кого два скупали. Мало-помалу наскребли тонны полторы. В ночь ехать обратно — сто двадцать километров — побоялись. Заночевали у какой-то тетки, Фрося с хозяйкой в горнице, а я у печки, на полатях переспал. Утром выехали. Часа через два на полдороге сломались: в двух цилиндрах прокладки полетели. Протащились немного до Курганского перевала и стали. Как говорится, ни туда и ни сюда. Что делать? Огляделся я и говорю Фросе: «Тут, за перевалом, должна деревня быть. Я пойду, а ты картошку постереги». Зарядил я ей двустволку. В тот год, помнится, по этим местам всякие бандюги бродили, милиция облавы устраивала. Гляди, говорю, в оба и, если чего, — пали… Три часа меня не было, натерпелась Фрося страху, с радостью меня встретила. Вернулся я, мотор наладил — и надо бы ехать. Да решили перекусить. Набрали сушняку для костерка, чайку вскипятили. Сидим рядышком, из одной банки чаек прихлебываем. А кругом такая весенняя благодать. Небо голубое, земля первой травкой щетинится, а запахи, запахи!.. Не зря говорят: весной не то что живое — щепа на щепу в ручьях лезет. Вот и я… все кобелиное засвербило, взъерошилось у меня. Да и Фрося сама, гляжу, как-то негрубо, хорошо на меня смотрит. В ручье умылась, волосы гребенкой зачесала — свежа, румяна. Тут-то я ее и заломал.
— Хе-хе-хе-хе, — покатился, заскрипел жиденький смех Костюшки-счетовода, гневом отозвавшийся в донельзя напряженной в крайней какой-то надежде душе Устина. Взметнулась в нем злая, мстительная сила, но в тот же миг он почувствовал себя смятым, раздавленным, навек опозоренным. Секунду назад ему еще хотелось крикнуть, рвануть Бредихина за грудки, но теперь понял, что в таком деле ни криком, ни кулаком поправить ничего нельзя. Только вот сморчок этот хихикает с какой-то радости, а? Он-то чему веселится, колченогий? Не от него ли вторая жена ушла?
Устин оторвался от железок, поднял голову и из темноты взглянул на Костюшку. Тот, встретив блестящие глаза Устина, тихо встал со скамейки и с суеверным страхом на птичьем лице попятился к двери.
— Не встречал прежде такой стойкой бабы, — посмотрев на угрюмо набычившегося Панкрата, продолжал Бредихин. — Уж так горячо зажал — каменная бы сдалась, ответила. А эта… горсть пыли мне в харю да и вывернулась. Дальше — ружье в кабине схватила. «Уложу, — кричит, — как медведя, только тронь!» — «О, Фросенька, смилуйся, — говорю. — Зачем же в меня, слепого, стрелять? Все глаза мне засыпала, кто картошку-то