Шрифт:
Закладка:
Я смотрю на отца сквозь ресницы. У него мокрые щеки. Может, мы молимся не за урожай растений, а за урожай всех детей в деревне? Чтобы они смогли вырасти большими и сильными. И отец теперь осознает, что ему не хватило внимания для собственных полей и одно из них затопила вода. Помимо еды и одежды, нам еще нужно внимание. Кажется, они забывают об этом все больше и больше. Я закрываю глаза снова и молюсь за жаб под столом, за то, чтобы у них начался брачный сезон и чтобы он перекинулся на отца и мать и на евреев в подвале, хоть мне и не кажется справедливым, что им достаются все кукурузные хлопья и сосиски. Я открываю глаза, только когда чувствую, как мне в бок тычут упаковкой мятных конфет.
– У тех, кто долго молится, много грехов, – шепчет Оббе.
Лоб Оббе синий сбоку, как плесень на испорченном хлебце. Каждые несколько минут он на мгновение прикасается к макушке и приглаживает волосы вокруг нее. По словам мамы, у нас всех сложные черепа. Я думаю, это потому, что на наши макушки больше не давят – отец не кладет руки нам на головы. Теперь он держит их в карманах комбинезона. Макушка – это отправная точка нашего роста, место, в котором все части черепа сошлись вместе. Может быть, поэтому Оббе любит все время прикасаться к ней: он хочет убедиться в своем существовании.
Отец и мать наши тики не видят. Они не замечают, что чем меньше правил остается, тем больше их мы изобретаем сами. Оббе решил, что нам нужно собраться и все обсудить, поэтому после церковной службы мы пришли в его спальню. Я сижу на его кровати с Ханной, которая вяло опирается на меня, и нежно щекочу ее шею. Она пахнет беспокойством отца: дым от его сигареты впитался в ее кофту. На деревянном изголовье кровати Оббе маленькие трещины, оттого что он каждую ночь бьется о кровать головой или бешено вертится с одной стороны подушки на другую, издавая при этом монотонный звук. Иногда сквозь стену я пытаюсь угадать мотив. Порой это песня, но чаще – просто гудение. К счастью, псалмы он не поет, от них мне становится грустно. Когда я слышу стук его головы, то иду к нему в комнату и говорю, чтобы он утих, не то мама всю ночь будет лежать без сна, гадая, что ей с этим делать, если мы заночуем в палатке в кэмпинге. Хотя мы, наверное, никогда больше туда не поедем. Мои слова помогают на какое-то время, но через несколько минут стук начинается снова. Время от времени я боюсь, что трещины появятся не на дереве изголовья, а на голове Оббе, и нам придется ее шлифовать и покрывать лаком. Ханна тоже бьется в кровати, вот почему она все чаще спит у меня. Я придерживаю ее голову, пока она не уснет.
Внизу мы слышим, как мама пылесосит гостиную. Я ненавижу этот звук. Мать пылесосит полы по три раза в день, даже если на них нет ни соринки, даже если мы подбираем все крошки с ковра, кладем их в ладони и выкидываем за дверь, на гравий.
– Как думаете, они еще целуются друг с другом? – спрашивает Ханна.
– Может, они целуются с языком, – говорит Оббе.
Мы с Ханной хихикаем. Когда речь заходит о поцелуях с языком, я думаю о скользких, пурпурно-красных десертных грушах, которые мать готовит с корицей, соком смородины, гвоздикой и сахаром и которые склеиваются между собой.
– Или лежат голые друг на друге.
Оббе вынимает хомяка из клетки рядом с кроватью. Его недавно переименовали в Тишье. Это пустынный карликовый хомяк. Его колесо желтое от засохшей мочи, и повсюду валяются шкурки от семечек. Прежде чем вытаскивать хомяка из норки, сперва нужно поводить пальцем по опилкам, иначе он может испугаться и укусить. Мне хочется, чтобы со мной обращались с такой же осторожностью, потому что каждое утро отец грубо вытаскивает меня из норки Маттиса, стягивая пуховое одеяло со словами: «Время кормить коров, они уже ревут от голода». Залезть в норку проще, чем из нее выбраться.
Хомяк пробегает по руке моего брата. Его защечные мешочки выпуклые и набиты едой. Они напоминают мне о маме, но наоборот – мамины щеки втянуты. В них не спрятать еду, чтобы потом пожевать ее вечером. Хотя вчера после обеда я заметила, как она лижет картонную упаковку из-под йогурта, разорванную по сгибу: поверх она намазала немного ежевичного варенья. Я слушала, как ее палец исчезает во рту: тихий чмок, нитка слюны. Раз в неделю хомяк получает жука или уховертку, которых мы находим в соломе для коров. Только на них долго не проживешь. Мама должна снова начать есть.
– Тишье? Это же короткое имя Маттиса, – говорю я.
Оббе сильно толкает меня в бок, я падаю с кровати и приземляюсь на чувствительную косточку на локте. Стараюсь не заплакать, хотя мне больно, а через тело словно прошел удар тока. Несправедливо, что я не могу плакать по Маттису, а по себе самой – могу. Тем не менее, чтобы сдержать слезы, приходится приложить усилия. Возможно, я становлюсь такой же хрупкой, как мамина посуда, и в конце концов меня придется заворачивать в газеты, чтобы я могла ходить в школу. Будь тверда, шепчу я себе. Ты должна быть тверда.
Внезапно Оббе становится милым, а его голос – мягким. Он касается макушки. Фальшиво-радостно он говорит, что не имел этого в виду. Не знаю, что он тогда имел в виду, но углубляться не стоит, как не стоит класть сервиз в посудомойку – слезет весь красивый рисунок.
Ханна с тревогой смотрит на дверь. Если отец слышит наши ссоры, он иногда так злится, что начинает бегать за нами по дому. Хотя это скорее похоже на классики, потому что его покалеченная нога бегать не может. Если он ловит тебя, то дает пинок под зад, или удар, или подзатыльник. Лучше всего бежать к кухонному столу. Через несколько кругов вокруг стола он сдается и набирает в себя побольше воздуха, словно через отверстия в упаковке из-под творога, в которой Оббе держит пойманных бабочек. Когда становится тихо, в ящике его стола можно услышать биение крыльев о пластиковую крышку. Оббе сказал нам, что бабочки нужны для школьного проекта о продолжительности жизни некоторых видов.
Отец вечно прячет свою ногу. Он никогда не носит шорты, даже если на улице жара; иногда я представляю, что его ноги – как фруктовый лед на двух палочках, которые мы однажды отделим друг от друга и выбросим больную ногу, и пусть она тает на солнце за сараем.
– Если не будешь плакать, я покажу тебе кое-что классное, – говорит Оббе. Я глубоко вдыхаю и выдыхаю, натягиваю рукава пальто до костяшек пальцев. Подол начинает истрепываться. Надеюсь, оно не будет становиться все короче и короче, пока не перестанет закрывать меня совсем. Нехорошо вскрывать ногтем коконы бабочек в саду, прежде чем они откроются сами. Из них могут вылезти недоразвитые бабочки, которые, наверное, не должны участвовать в проекте Оббе.
Я киваю, чтобы он видел, что я не собираюсь плакать. Твердость начинается со сдерживания слез.
Мой брат позволяет Тишье залезть под воротник пижамы, а потом, когда хомяк добирается до живота, оттягивает пояс трусов-боксеров. Я вижу его член, вокруг – темные завитки цвета отцовского табака. Ханна снова хихикает.
– Твой краник странно себя ведет, он поднимается.
Оббе гордо ухмыляется. Хомяк пробегает по члену вниз. Что, если он его укусит или захочет покопаться?