Шрифт:
Закладка:
Очерченная обстановка не могла превратить расправу на Мойке в «патриотический» акт, непосредственно за которым могло бы последовать нечто «более сильное». Считать вслед за Родзянко (воспоминания) акт 16 декабря «началом второй революции» не приходится. Поэтому так фальшиво звучат в позднейших воспоминаниях патетические слова уже зрелого Юсупова о том, что те, кто исполнили в ночь на 17 декабря свой «тягостный долг перед Царем и Родиной», кто сделал «первый шаг» и должен был «временно отойти в сторону», не могли тогда предполагать, что «жажда почета, власти, искание личных выгод, наконец, просто трусость, подлое угодничество у большинства возьмут перевес над чувством долга и любви к Родине. После смерти Распутина сколько возможностей открывалось для всех влиятельных и власть имущих… Я не буду называть имена этих людей; когда-нибудь история даст должную оценку их отношения к России…»
Вот как оценил итоги, в некотором противоречии с самим собой, тот, кто был за кулисами советчиком неудачливых заговорщиков: «убийцы не сумели ни себя скрыть, ни сделать себя симпатичными» в отталкивающей обстановке убийства. «И когда после убийства, совершенного у всех на глазах, они тем не менее стали отрицать свое участие в деле, стали заведомо лгать, то их поведение сделалось непонятным и соблазнительным. Безнаказанность, которой они воспользовались, давала печальное представление о силе закона в России, заставляла всех понимать, что власть не посмела тронуть виновных. Убийство, которое должно было казаться патриотическим делом, …такой характер теряло. Оно не вызвало на сторону убийц и народного сочувствия»464.
Юсупов «соблазнительное» поведение лиц, причастных к убийству, объясняет «клятвенным обещанием не выдавать тайны». В силу этой клятвы сам Юсупов писал Царице на другой день убийства: «Спешу исполнить Ваше приказание и сообщить Вам все то, что произошло у меня вчера вечером, дабы пролить свет на то ужасное обвинение, которое на меня возложено». Называя «сущей ложью» сообщение, что у него ночью видели «Григория Ефимовича» и т.д., Юсупов заканчивал: «Я не нахожу слов, В. В., чтобы сказать Вам, как я потрясен всем случившимся и до какой степени мне кажутся дикими те обвинения, которые на меня возводятся». А вел. кн. Дмитрий, по утверждению Андр. Вл., своему отцу довольно ипокритски торжественно поклялся, что в эту знаменитую ночь он Распутина «не видел и рук своих в его крови не марал». В действительности «убийцы не умели молчать», и тогдашний прокурор судебной палаты Завадский утверждает, что их излишняя болтовня дала возможность полиции с самого начала пойти по правильному пути отыскания спущенного под лед в прорубь на Неве тела Распутина. Вел. кн. Ник. Мих., посетивший Юсупова по его вызову 18-го465 и слушавший три часа его «откровения», не поверил деланной «невинности» и сказал, что «весь его роман не выдерживает критики и что, по мнению M-r Lecoqu’a, убийца – он». На другой день, войдя в комнату, где был Дм. Пав., Ник. Мих. «брякнул»: «Messieurs les assassins, je vous salue». – «Видя, что упираться не стоит больше, Юсупов мне выложил всю правду», – записывал в дневник Ник. Мих., передавая довольно точно, что произошло на Мойке: «Сознаюсь, что даже писать все это тяжело, так как напоминает роман Ponson du Terrail или средневековое убийство в Италии». Юсупов, естественно, рассказывает по-другому: «Выискивая разные способы узнать всю правду, он (Ник. Мих.) притворился нашим сообщником в надежде, что мы по рассеянности как-нибудь проговоримся». Не доверяя Ник. Мих., склонному к «излишней разговорчивости» и могущему «проболтаться о том, что следовало молчать», Юсупов рассказал ему лишь измышленную историю о вечере и застреленной собаке. Запись в дневнике Них. Мих. 19-го не подтверждает версии мемуариста…
Оставим в стороне сложную проблему, которая встала перед верховной властью и которую Маклаков формулирует словами: «власть не посмела (курсив автора) тронуть виновных». Причина коллизии между законом и психологией момента в большей степени должна быть отнесена за счет настроений правящей бюрократии. Никто так ясно этого не подчеркнул, как прокурор судебной палаты Завадский, по распоряжению которого должно было начаться производство предварительного по делу следствия. Он рассказывает, как было отменено по настоянию министра юстиции Макарова отданное им «только» по «профессиональному навыку» распоряжение о принятии немедленных мер к раскрытию преступления – сам Завадский впервые в жизни почувствовал, что его «не коробит от убийства…» Из разговора с министром он понял, что и последний, несмотря на «строгий свой формализм», был «тоже доволен убийством Распутина». И тогда «холодная рука страха за ближайшее уже будущее» коснулась сердца судебного деятеля: существовавший государственный уклад лишался «всякой опоры», раз и великие князья, и сановники несомненно правого устремления «фактически или мысленно были участниками преступления, смысл которого сводился к протесту против линии царского поведения». В параллель рассуждениям прокурора судебной палаты можно привести и рассказ Юсупова о посещении им председателя Совета министров, учитывая всю «литературность» мемуарного текста. Трепов вызвал к себе Юсупова по приказанию Царя, просил «видеть в нем не официальное лицо, а старого друга» семьи Юсуповых. Юсупов, конечно, произнес соответствующую моменту патетическую речь на тему о спасении Царя и Родины от «неминуемой гибели» и от «ужаснейшей революции», в которой «все будут сметены народной волной», призывал «объединиться и действовать, пока не поздно»: революцию может предотвратить только «резкая перемена политики сверху». Министр ничего не сказал, выразив лишь удивление, откуда у Юсупова «такое присутствие духа». «Разговор мой с председателем Совета министров, – заключает Юсупов, – был последней попыткой нашей обращения к высшим правительственным сферам»466.
Судебные власти не только в первый момент бездействовали, но и косвенно противодействовали параллельному самостоятельному административному расследованию, которое было предпринято по инициативе министра вн. д. При таких условиях мало понятна попытка в Чр. Сл. Ком. предъявить Протопопову обвинение в превышении власти, выразившемся в стремлении устранить производство судебного расследования «вопиющего преступления». Обвинение это формулировал некто иной, как Завадский. Протопопов отрицал наличность подобной инструкции и утверждал,