Шрифт:
Закладка:
Пушкин спорит с Чаадаевым, «по пунктам» возражает ему, однако не «шьёт» ему дело о национальной измене. Трудно заподозрить в русофобии и Белинского, написавшего приятелю в 1840 г.: «Любовь моя к родному, к русскому стала грустнее: это уже не прекраснодушный энтузиазм, но страдальческое чувство. Всё субстанциальное в нашем народе велико, необъятно, но определение гнусно, грязно, подло» [803]. Это «страдальческое чувство», эту «странную любовь» можно заметить и у самого Достоевского: правда, они выступают у него в несколько иной эстетической огласовке.
Видимо, Тургенев в то утро был задет и другим. Он заступился за немцев, перманентно ругаемых гостем, и в полемическом гневе заметил, что относит себя к их числу.
Это могло быть сказано в «высшем», как любил повторять Достоевский, т. е. в культурно-историческом смысле. А именно – заключать ту же мысль, что содержится и в авторском предисловии к немецкому изданию «Отцов и детей»: «Я слишком многим обязан Германии, чтобы не любить и не иметь её как моё второе отечество». Эти слова признательности могли бы повторить многие из идеалистов 1840‑х. (Кстати: не упоминался ли в баденском разговоре один из них – их общий наставник Белинский, о котором Достоевский вымучивает в то время большую статью, а Тургенев обнародует вскоре восторженный мемуар?)
«Он побледнел (буквально, ничего, ничего не преувеличиваю!), – сообщает Достоевский свои наблюдения Майкову, – и сказал мне: “Говоря так (о немцах. – И. В.), вы меня лично обижаете”» [804]. Говорящий спешит извиниться – надо думать, не без оттенка язвительности: он, мол, не ведал, что Тургенев онемечился до такой степени. Через несколько лет в «Бесах» «великий писатель» Кармазинов (т. е. Тургенев) с гордостью заявит: «Я сделался немцем и вменяю это себе в честь».
И, наконец, может быть, отголосок именно баденского спора вдруг промелькнет в словах Смердякова: «Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна».
В изложении Анной Григорьевной утреннего эпизода содержится один нюанс, который отсутствует в письме Достоевского Майкову. Она пишет: «Тургенев объявил, что он, Тургенев, реалист, но Федя говорил, что это ему только так кажется» [805].
Этот проходной, на первый взгляд, обмен репликами глубоко знаменателен. Сдаётся, собеседники касались не только сугубо политических или, скажем так, этнофилософских проблем. Кажется, не обошлось без эстетики. Достоевский, решительно отказывающий автору «Накануне» в праве быть реалистом, смотрит, разумеется, со своей колокольни. Он считает истинным реализмом – собственный, который будет квалифицирован им позднее как «реализм в высшем смысле». Но для Тургенева, сравнившего – частным образом – «Преступление и наказание» с продолжительной холерной коликой, такой творческий метод совершенно неприемлем. В Бадене спорят между собой не одни лишь идеологические противники. Здесь происходит сшибка художественных систем [806].
«Затем, – пишет Достоевский, – мы распрощались весьма вежливо, и я дал себе слово более к Тургеневу ни ногой никогда» [807]. В отличие от иных клятв, даваемых Анне Григорьевне, это обещание он исполнил.
Может быть, именно стресс, пережитый «тургеневским утром», принёс ему игровую удачу. В тот день, будучи в выигрыше, он мог бы отдать Тургеневу его 50 талеров. Он упустил этот шанс. Но был упущен и другой.
Ещё ничего не зная о ссоре, Анна Григорьевна записывает в дневнике, что очень рада выигрышу, потому что он поможет им продержаться и, главное, «не придётся ходить к Тургеневу и просить у него дать нам денег до присылки от Каткова» [808].
Выходит, того, долг которому ещё не погашен, держат в уме как потенциального заимодавца. И кто знает, не желал ли утренний гость прозондировать почву, когда направлялся туда, где покойно завтракал его долготерпеливый кредитор? И не помешал ли замысленному делу тот оборот, который принял их разговор – может быть, неожиданно для них самих?
Во всяком случае, утром 10 июля, когда после целой череды неудач в кармане помещаются пять отложенных для игры золотых, а последние десять, готовые разделить ту же участь, покоятся дома в чулке, Достоевский пребывает, очевидно, не в лучшем расположении духа. Что тоже могло послужить одной из причин раздражения, принимаемого им самим за язвительную иронию…
Могло, впрочем, раздражить и другое. Вряд ли для него оставалось секретом, что Баден-Баден выбран местом постоянного жительства и здесь заканчивается сооружение тургеневской виллы – бок о бок с жилищем семейства Виардо. Недаром через много лет в записях к «Дневнику писателя» появится желчное: «“Записки охотника” и крепостное право, а вилла в Баден-Бадене на чьи деньги, как не на крепостные, выстроена?» [809] Вне зависимости от справедливости суждения оно весьма характерно.
…Первая половина XIX столетия не знает крупных писательских ссор. Ни Жуковский, ни Пушкин, ни Гоголь, ни Баратынский, ни Вяземский, ни Одоевский, ни прочие литераторы не вступают в конфликты друг с другом и не разрывают отношений. Внутри пушкинского круга могли временами возникать какие-то недоумения, но они никогда не заканчивались скандалом. Сопровождаемое личными оскорблениями противоборство наблюдается лишь в отношениях с «маргинальной» словесностью – Булгариным, Гречем…
Литература между тем набирает силу. Вторая половина века запомнится в том числе и писательскими конфликтами. В частности, между Тургеневым и Толстым – в мае 1861 г. Толстой поступил неосторожно, заснув над данной ему для прочтения рукописью «Отцов и детей». Ещё печальнее, что автор романа, зайдя к гостившему у него в Спасском Льву Николаевичу, стал невольным свидетелем этого сна. На следующий день оба писателя отправились к Фету в Степановку. За обедом Тургенев с чувством поведал о своей незаконнорожденной (от крепостной крестьянки) дочери, которая, обучаясь во Франции и имея английскую гувернантку, не забывает о малых сих: собственноручно чинит беднякам их ветхие и грязные одежды. Толстой с присущей ему прямотой (сейчас бы сказали – упёртостью) объявил девичьи труды неискренними и театральными. Уязвлённый отец потребовал от Толстого выбирать выражения. Автор «Детства» ответил в том смысле, что привык говорить то, что думает. Тургенев, потеряв самообладание, совершил, как он сам признавался потом, «безобразный поступок» – в присутствии потрясенного Фета крикнул: «Если вы будете так говорить, я дам вам в рожу!» После чего, схватившись за голову, выбежал из комнаты.
Дуэли – хотя и с большим трудом – удалось тогда избежать. Отношения были погублены: думалось – навсегда. Через 17 лет Толстым – с высоты достигнутого величия и как частное следствие совершившегося с ним духовного переворота – будет написано примирительное письмо. Тургенев с радостью примет протянутую руку.
И в 1861, и в 1867 г. в подоплёке конфликта – конечно, отношение к тексту. «Отцы и дети» и «Дым» играют здесь роль запала. Несходство характеров усугубляется несходством художественных натур.
С Достоевским формальной ссоры как будто бы не случилось. (До угрозы физического насилия дело, к счастью, не дошло.) «История одной вражды» приняла тлеющий характер.