Шрифт:
Закладка:
Стихи, в которых у Кропивницкого появляются люди, отличаются той же «простотой»: «На дворе у бака дура / Улыбаясь корчит рожи. / На коте линяет шкура / И слинять никак не может». «Дура» и облезлый кот – характерный набор персонажей: для Кропивницкого, как и для других поэтов Лианозовской школы, в первую очередь Игоря Холина, важны именно те, на кого обычно не обращает внимания поэзия. Важен и абсолютно непоэтический, барачный, окраинный антураж:
У забора проститутка,
Девка белобрысая.
В доме 9 – ели утку
И капусту кислую.
Засыпала на постели
Пара новобрачная.
В 112-й артели
Жизнь была невзрачная.
Шёл трамвай. Киоск косился.
Болт торчал подвешенный.
Самолёт, гудя, носился
В небе, словно бешеный.
В проницательной статье «Появление нового поэтического субъекта» филолог Павел Успенский сопоставляет поэзию Кропивницкого 1930–40-х годов с не самыми известными «социальными» стихотворениями Андрея Белого («Вокзал: в огнях буфета / Старик почтенных лет / Над жареной котлетой / Колышет эполет…»). В пандан к Белому хочется назвать поэта с контрастным псевдонимом: Сашу Чёрного, в чьих сатирических стихах вроде «Стилистов» или «Обстановочки» («Ревёт сынок. Побит за двойку с плюсом. / Жена на локоны взяла последний рубль…») даются схожие репортажные картины убогого, мещанского быта. Но, в отличие от Чёрного и других сатириконовцев, Кропивницкий не занимается ни сатирой, ни жёлчным бичеванием пошлости; у него даже почти нет иронии – лишь изредка она показывается в самой интонации. Ещё в стихах 1920-х у него возникают «уродцы», вернувшиеся с войны инвалиды, неграмотные крестьяне; в 1937-м он пишет «манифестарное», по определению Успенского, стихотворение: «Я поэт окраины / И мещанских домиков. / Сколько, сколько тайного / В этом малом томике»; а уже в 1970-е он пишет, как бы отвечая на упрёки:
Да, певец я нищеты
И голодных и холодных:
Умирающих старух,
Обездоленных, убогих.
В такой же манифестарной манере выдержано стихотворение Яна Сатуновского о поэтическом методе:
Мне говорят:
какая бедность словаря!
Да, бедность, бедность;
низость, гнилость бараков;
серость,
сырость смертная;
и вечный страх: а ну, как…
да, бедность, так.
Как и Кропивницкий, Сатуновский предлагает в первую очередь сочувствие к своим героям и к своему материалу, своего рода защиту стихами, солидаризацию в бедности – при этом стоит лишний раз сказать, что на самом деле это поэзия очень богатая и с формальной точки зрения (обратим внимание на рифмы и параллелизмы в только что процитированном стихотворении). У Сатуновского это сочувствие сильнее эксплицировано, составляет этическую доминанту его поэзии. Вот знаменитое стихотворение 1939 года – почти немыслимое в исторических обстоятельствах своего времени:
Вчера, опаздывая на работу,
я встретил женщину, ползавшую по льду,
и поднял её, а потом подумал: – Дурак, а вдруг она враг народа?
Вдруг! – а вдруг наоборот?
Вдруг она друг? Или, как сказать, обыватель?
Обыкновенная старуха на вате,
шут её разберёт.
Ян Сатуновский.
1930-е годы[421]
Сатуновский родился и до войны жил в Днепропетровске (при его рождении этот украинский город назывался Екатеринослав, сегодня – Днепр), но четыре года в юности провёл в Москве, где свёл знакомство с молодыми поэтами круга конструктивистов, такими как Иван Пулькин, Георгий Оболдуев и Борис Лапин. Конструктивистские установки на работу с «готовым словом» и его ритмизацию остались важны для Сатуновского, всю жизнь продолжавшего в своих стихах разговор с важными для него поэтами – от Сельвинского и Слуцкого до Хармса и Введенского, от Хлебникова и Маяковского до Фета и Мандельштама. При этом, в отличие от того же Сельвинского, Сатуновский ориентируется не на масштабный текст, а на фрагмент, эпизод, набор эпизодов – зачастую стремительно сменяющих друг друга в рамках небольшого текста. Эта установка – как и «непарадный», попросту опасный частный взгляд – делает совершенно поразительными стихи Сатуновского, написанные на войне:
Казалось бы, несмотря на некоторые литературные знакомства, Сатуновский был обречён остаться одиночкой (и мотив одиночества особенно отчётлив в его эротических стихах, где эротика подспудна, тайна: «Ещё кусочек. / Ещё по Сочи / ходит старичонок, / заглядывая в глаза девчонок, / отворачиваясь от старух, / так непохожих на его когдатошних подруг»). Но в начале 1960-х он познакомился с поэтами Лианозовской группы и сразу ощутил, что попал в круг «своих» людей: «…Увидав жёлтые совершенно живые бараки Оскара и услышав стихи про их население, которые сочинял Игорь Холин, обрадовался, будто встретил близких родственников», – вспоминал Генрих Сапгир.
Страх «а ну, как…» – безусловный, постоянный спутник советского человека; брат Сатуновского вспоминал, что тот в 1978 году попросил остановить печатание своего сборника в Париже: «Он боялся; боялся провокаций, погрома, боялся за своих взрослых дочерей». Но, несмотря на это, у Сатуновского очень много стихотворений, которые нельзя назвать иначе как политическими, и «Вчера, опаздывая на работу…» – только один пример. Приведём ещё несколько с небольшими комментариями.
Бей своих, чтоб чужие боялись! –
этот лозунг мы слышим давно.
Били нас,
в тюрьмы сажали,
рыбам спускали на дно.
– Бей! В бога мать и в зубы,
с ходу,
во весь разворот.
– Бей!
Веселее будет русский народ.
Риторически такие стихи, задействующие цитату, «рубленый» дольник, проблематику идентичности (кто такие «мы»?), напоминают о поэзии «разрешённого» Бориса Слуцкого: причина – общий поэтический корень, конструктивистская выучка. Но Сатуновский никогда не стремился к плакатности: «Цели поэзии неисповедимы. / Форма – свободна. / Содержание: ничто не запрещено. / Противопоказано одно – / жажда поражать, / как цель поэзии. / ‹…› Это понимает любой забор / с мокрыми афишами». Понимание того, что ждёт его в лучшем случае «посмертная слава», особая этика подпольной работы позволяли ему произносить вещи и более смелые, и более тонкие. Так, среди стихотворений Сатуновского об антисемитизме есть и саркастическая оценка латентно антисемитских высказываний советских вождей («Громыко сказал: "местечковый базар". / – Так и сказал? / – Да, так и сказал»), и исполненное высокого трагизма стихотворение о холокосте, в котором многочисленные, названные по имени жертвы говорят через поэта, подобно хору: