Шрифт:
Закладка:
Иосиф Бродский.
1970 год[414]
«Ахматовские сироты» – круг молодых поэтов, возникший в начале 1960-х вокруг Анны Ахматовой (само название группы взято из стихотворения Дмитрия Бобышева, посвящённого памяти Ахматовой), – были связаны с «филологической школой» приятельскими отношениями, но по поэтике были ей совершенно чужды. Лидером этой группы и всего поэтического поколения стал Иосиф Бродский (1940–1996). Он родился в 1940 году, ушел из восьмого класса школы, в юности сменил много работ – от фрезеровщика до участника геологических партий (в 1964-м, когда поэта будут судить за «тунеядство», это поставят ему в вину). Стихи Бродский начал писать в конце 1950-х; его ранние тексты, такие как «Еврейское кладбище в Ленинграде» и «Пилигримы», отмечены влиянием Бориса Слуцкого – впоследствии к этому, под влиянием Евгения Рейна и чтения поэтов XIX века, в первую очередь Баратынского, прибавляется элегическое начало. Впоследствии Бродский говорил, что на него оказала влияние решительно вся русская поэзия – включая Маяковского, Пастернака, Мандельштама, особенно ценимую им Цветаеву. Впрочем, не меньше повлияли на него поэзия англоязычная (от Джона Донна до Фроста, Элиота и Одена), французская и польская.
В отличие от Тютчева, фрагментировавшего элегию, Бродский настаивает на её целостности, завершённости – от «Большой элегии Джону Донну» и «Новых стансов к Августе» до таких зрелых шедевров, как «Осенний крик ястреба» и «Лагуна». Так, стихотворение «От окраины к центру» (1962) Бродский начинает отсылкой к хрестоматийному Пушкину («Вот я вновь посетил / эту местность любви, полуостров заводов…») – а затем разворачивает сюжет долгой прогулки по городу, выводя его к большому метафизическому обобщению:
Это наша зима.
Современный фонарь смотрит мертвенным оком,
предо мною горят
ослепительно тысячи окон.
Возвышаю свой крик,
чтоб с домами ему не столкнуться:
это наша зима всё не может обратно вернуться.
Не до смерти ли, нет,
мы её не найдём, не находим.
От рожденья на свет
ежедневно куда-то уходим,
словно кто-то вдали
в новостройках прекрасно играет.
Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.
Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою.
Как легко нам дышать,
оттого, что подобно растенью
в чьей-то жизни чужой
мы становимся светом и тенью
или больше того –
оттого, что мы всё потеряем,
отбегая навек, мы становимся смертью и раем.
Тот же приём перехода к величественному обобщению работает в других известных ранних стихотворениях Бродского – например, «Рождественском романсе», диалогическом «Исааке и Аврааме» и, конечно, «Большой элегии Джону Донну» (услышав эту вещь, Ахматова сказала Бродскому: «Вы сами не понимаете, что вы написали»). «Большая элегия…» начинается с огромного перечисления вещей спящего ночного мира: «Джон Донн уснул, уснуло всё вокруг. / Уснули стены, пол, постель, картины, / уснули стол, ковры, засовы, крюк, / весь гардероб, буфет, свеча, гардины. / Уснуло всё. Бутыль, стакан, тазы, / хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда, / ночник, бельё, шкафы, стекло, часы, / ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду» (подмечено, что это перечисление восходит к короткому стихотворению Тургенева «Сон» из романа «Новь»). В этом спящем мире слышится высокий, тонкий, жалобный голос; спящий английский поэт пытается понять, кто это плачет: бывшая возлюбленная? херувимы? апостол Павел? архангел Гавриил? может быть, Сам Господь?
«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжёлые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полёт
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел – в себе, а после – в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
в печальнейшей – из всех страстей – оправе.
‹…›
Но чу! пока я плачем твой ночлег
смущаю здесь, – летит во тьму, не тает,
разлуку нашу здесь сшивая, снег,
и взад-вперёд игла, игла летает.
Не я рыдаю – плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда».
Ранний Бродский тяготеет к масштабной форме, к кумулятивной поэтике перечисления, часто – к театрализованному действию: к комедии дель арте отсылает его ранняя, аллегорическая поэма-мистерия «Шествие», из сложно структурированных диалогов и монологов состоит написанная в середине 1960-х поэма «Горбунов и Горчаков», в которой сказался ужаснувший поэта опыт пребывания в психиатрической лечебнице (туда Бродского отправили на принудительное обследование во время судебного процесса 1964 года). На уровне поэтической программы эта масштабность выражалась в максиме «Главное – величие замысла» (мысль, показавшаяся Ахматовой исключительно важной).
Поворот к по-настоящему зрелой поэтике у Бродского происходит во второй половине 1960-х – после суда и ссылки. Арест Бродского и суд по обвинению в «тунеядстве» состоялись после появления в газете «Вечерний Ленинград» пасквиля под названием «Окололитературный трутень»: здесь поэту приписывали «паразитический образ жизни», «планы предательства», а стихи его характеризовали как «нытьё, пессимизм и порнографию». Суд над Бродским стал одним из самых внятных сигналов об окончании оттепели – и прогремел на весь мир; стенограмма заседаний, которую вела Фрида Вигдорова, стала документом, обличавшим отнюдь не Бродского: «Судья: А вообще какая ваша специальность? Бродский: Поэт. Поэт-переводчик. Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам? Бродский: Никто. (Без вызова.) А кто причислил меня к роду человеческому?» Бродского приговорили к пяти годам высылки в деревню Норинскую Архангельской области, где