Шрифт:
Закладка:
Знакомые не были бы знакомыми, если в трудный час не пришли бы больного проведать. Собираются они, военные даты намечают, утешают всячески. Болей себе на здоровье, а останешься невредим, никакая политика не пристанет.
Но сколько же можно болеть? Как только другие люди в колхоз уехали, Тарпушакис тут же совершенно неожиданно исцелился. Этому никто не удивлялся, так как хорошо знал, что в каком-то приходе, по воле какого-то настоятеля одна набожная бабенка из мертвых воскресла и поведала о могуществе календарных дат.
Пошел, стало быть, Тарпушакис в магазин. Сперва взвесился, уточнил, на сколько поправился за время болезни, и приступил, так сказать, к работе. Испробовал, не отвык ли покупателя обманывать, тут же нескольких для примера обставил и сильно этому обрадовался. Способности, следовательно, еще не иссякли, и вообще жизнь кажется усладой. От такого счастья Тарпушакис, взвешивая товар, даже руку на весы не положил, к чему был привычен. Пусть человек разок получит полным весом, не жалко. Сегодня под вечер Шешялаукис обещал прийти за цементом. Разумеется, притащит той сивухи, а Тарпушакис не станет вдруг переносить этого смрада, потребует шампанского и говорить будет только по-английски. Неважно, что языка не знает — пьяный сговорится.
Занятый такими мыслями, Тарпушакис дождался и вечера, но Шешялаукис, как оказалось, был весьма непунктуален и недружественен. Он пришел на час позже, и то приведенный другими. Очертя голову, с мешком сахара на спине, притопал он в магазин. По бокам вышагивали два колхозника.
— Неси, господин. Как вынес, так и занеси, — подгоняли они. — Или сюда. Стой. Теперь положи. Вот так. Только культурно, господин, не рассыпь...
Можно было бы предположить, что, лицезрея эту картину, Тарпушакис замрет, почернеет или вытаращит глаза. Однако таких признаков замечено не было. Он только так страшно глянул на сообщника, что, казалось, тотчас расправится с ним на месте. А колхозники немного повременили — дали обоим торгашам полюбоваться друг другом, потом спросили Тарпушакиса:
— Мы вот тебе сахар доставили, — говорил один, — так скажи нам, давно ли у Шешялаукиса служишь?
— У какого Шешялаукиса? Я ничего не знаю... я нигде не служу, то есть извините, служу... видите ведь...
— Не врешь ли случаем, Тарпушакис? Ты ведь здесь не работаешь. Как это может быть, — ты тут, а товар там, а?
— Так еще неясно, из моего ли магазина этот сахар, или нет? — вспотел от тяжелого разговора Тарпушакис.
— Куда ты торопишься? Мы спрашиваем, какую зарплату он тебе платит, а ты сразу о сахаре. На других товарах написано...
— Я всем продаю... На многом может быть написано...
— И все сносят покупки в один кулацкий мешок?
Тарпушакис решил, что наилучшим в эту минуту будет пожать плечами, и, недолго раздумывая, так и сделал. «Все, черти, знают», — пришла в голову неприятная мысль. Видя, что влип, Тарпушакис все же пытался выкрутиться.
— А вот спросите его! — показал он на растерянного Шешялаукиса. — Продавал я вам товары в больших количествах или не продавал?
Кулак быстро сообразил, куда клонится дело, и отрезал:
— А что, может, скажешь, что я у тебя украл?
— Кто тебя знает? Мог и украсть, — подскочил Тарпушакис. — Знаю я таких.
— Сам ты вор! — загорелся злобой Шешялаукис. — Вспомни, сколько содрал ты с меня за эти... пустяки?
— Цемент и сахар — это тебе пустяки? Не заплатил, ужака, а говоришь... сперва заплати, а потом...
— Накось, выкуси, — Шешялаукис сунул Тарпушакису под нос кукиш.
Тарпушакис схватил гирю, но колхозники успели поймать его за руку.
— Не горячись, — предупредили они. — Теперь будет обоим воздано.
— Почему обоим? Я ведь не кулак... Пожалуйста, не путайте меня с кулаками... Если что не так, то извините... — из почтительности чуть ли не вдвое согнулся Тарпушакис и в тот миг заметил, что выставил кулаку зад. Что за чертовщина тут творится: склонишь голову к одному — зад оборачивается к другому? А попросту совсем прямым, независимым и быть нельзя.
— Не крути хвостом, — заметили это обстоятельство и колхозники. — Извинением не отделаешься. Придется рассчитаться.
Понял Тарпушакис, что нечего попусту губами шлепать, и с грустью посмотрел в угол. Его взгляд привлек вылезший из мешка с мукой жирный таракан. Шевеля усами, насекомое жалостливо смотрело прямо в глаза хозяину. Тарпушакис долго наблюдал за своим постояльцем, и его охватили природолюбивые мысли... Вот, скажем, таракан. Жрет, живет, а черт знает, для чего живет. Но все равно, видимо, к своей неопрятной родне принадлежит. А Тарпушакис? И сравнить не с кем.
НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
Однажды Казис Килбаускас возвращался из района. Минуя деревню Кушнерюнай, в которой проживал его свойственник Габрис Убагявичюс, он на минутку попридержал лошадь.
Взгляд Казиса привлекло поле, густо поросшее цветущим клевером, и проезжий надумал малость попасти гнедого. Место было уединенное, удобное, дугой опоясанное кустарником. По деревянному мостику, перекинутому через канаву, можно было без труда завернуть в клеверище. Долго не раздумывая, путник взял лошадь за недоуздок, свел с большака, разнуздал, а сам мешкотно засеменил под куст, чтобы поостыть. После дневного зноя и пыли Казису было приятно наслаждаться на лоне природы прохладой, а лошади — кормом.
Но как только путешественник высмотрел подходящее место, он тут же вздрогнул, будто на змею наступил... Из-за ветвей кустарника кто-то осторожно ткнул в его спину ружейным стволом. Обмер Килбаускас и, не сообразив, что делать, стал потихоньку выпрямлять подколенки, однако грозный голос из кустов вновь заставил его присесть:
— Ни с места! Двинешься — покойником будешь!
Казиса сковал страх, жизнь представилась ему безмерно дорогой. Отдать ее так бесславно — было большим, невыносимым позором. «Умереть, так умереть стоя!» — решил он и, обретя речь, чрезвычайно вежливо попросил:
— Не сбегу. Позвольте хоть выпрямиться, будьте человеком...
Легкий толчок ствола в спину Казиса в одно мгновение поставил его на ноги.
— Хорошо поешь! Знаем мы таких! А ну-ка, вставай!.. Не один у меня этак сбежал... Три шага вперед! — строго приказал человек с ружьем, хоть в его голосе прозвучала и добросердечная, снисходительная нотка. — Лошадь твоя?
— Моя.. — признался Килбаускас оборачиваясь. Но тут же спохватился: