Шрифт:
Закладка:
Вот хоть сейчас. Ну, скажи ради всех святых, чего завелась? Взорвалась. Не можешь найти уксус? Сама же убрала. Сама переставила, теперь бурчит.
Еще одна привычка: ничему своего места определить не может. Сегодня у нее соль лежит здесь, завтра в шкафчике за молочным бидоном, послезавтра еще где-то. Как она не сходит от этого с ума, каждодневно что-нибудь разыскивая? У меня за десять лет совместной жизни голова кругом идет. Благо, хоть мой инструмент не трогает, а то я тогда бы отвертку искал в трюмо, а молоток в ванной. Нет, наверное, существа рассеянней моей Сони. Уж, чувствую, и сам становлюсь таким же: то спички оставлю в туалете, то сигареты на телевизоре, хотя обычно кладу их у телефона в прихожей. Страх! Еще лет через пять — десять я стану таким же ворчуном и занудой, как и она, и мы будем на старости лет колоть друг друга заброшенным полотенцем или засунутым куда-то впопыхах ножом.
Сократу было легче: он бродил в тени удаленных аллей и не ограничивал себя четырьмя стенами и беседами со своей сварливой женой. Ему было легче. Ему было где выговориться, отвести душу. Атлет, борец, он бы, как козявку, удавил свою вздорную жену. Но он сдерживался, не делал этого. Он уходил в тенистые аллеи Академии и размышлял об отвлеченных материях. Я не Сократ, сдержусь ли я — не знаю.
А Платон? Платон? Заядлый танцор. Как заходился — земля дрожала! Некому его попрекать было. Тут же магнитофон только включишь: «Что, старый хрыч (это в сорок-то лет!), детство заиграло?» (!) Заиграло, может. Может, и заиграло! Ушла бы, не глазела, коли не нравится! Ну да, брюшко у меня из-под майки выпирает; да, волосы на моей голове через сантиметр, а седина еще чаще, но душа, душа-то в пляс пускается! Моя душа — моя! — а не ваши подагрические ноги, не ваш обвислый зад, дражайшая наша Сонечка!
Но ладно это. Думать не запретишь. Но знаешь, что самое обидное для меня, как мужика, как человека? Что ты при всяком удобном случае изгадить грязью меня хочешь. Не понимаешь разве, что делаешь? Пришел кум с женой: ты им про мои драные носки и потные ноги расскажешь, мол, вот какой он неряха, какая свинья… Пришла подруга, всю подноготную мою распишешь: и бреется он через пень колоду, и из-под мышек у него несет, и в постели ни на что не способен. Да разве будешь тут на что способен, когда каждый день, каждый день какая-то горькая капля на твою больную чувствительную душу падает. А даже капля, как известно, камень точит.
Нет, сегодня я спокоен. Ох, как я спокоен!
Когда же ко мне это успокоение пришло? Кажется, совсем, совсем недавно. Когда представил, наверное, дорогая Сонечка, как в вашем щербатом рту на мелкие-мелкие кусочки разорвется осколочная граната; как вылезут из орбит противные зенки, вывалится наружу шершавый язык, отлетит к черту вас нос картошкой, нахальный, иссиня-красный нос. Бульба, а не нос. А может, и вообще от вашей физиономии, милая Сонечка, ничего не останется. Но лучше пусть останется. Поменьше заряд. Самый слабый. Чтобы отдельно запрыгал по асфальту нос, затрепетали недоуменно ресницами глазенки, затрубили громогласно, раздуваясь и опадая ваши пухлые щеки, захлопали мелко-мелко развесистые уши, закорчился, извиваясь, как червь, ваш длинный фиолетовый пупыристый язык. Вот, Сонечка, что я представляю себе. И вот, что ты мне желаешь ежедневно. За какие только грехи? Что шел с работы и заглянул выпить в пивбар пивка? Что с приятелями иногда в получку храпнул граммульку первача? Что как-то раз ущипнул твою подружку за ее слоновью ляжку? Ну, уж извини, не сдержался — мужик все-таки! Хоть ты и утверждаешь частенько обратное.
А сегодня я, на удивление, спокоен. Ты видишь, Соня, какой я сегодня спокойный! Не замечаешь? Я не огрызаюсь, как обычно, не поднимаю на тебя руку, я просто мою посуду: тарелки, ложки, вилки, ножи. А этот нож — самый крупный, с широким лучистым лезвием из высококачественной стали — я буду мыть самым последним. Я так решил давно, я наконец-то созрел, осознал, что дальше так жить нельзя, поэтому я такой спокойный.
Знаешь, я, наверное, предпочту стать убийцей, чем каждодневно испытывать унижения. Ты не знаешь, каково это для настоящего мужика чувствовать себя униженным. Ты не знаешь, какое это разъедающее чувство. Я лучше буду гнить изо дня в день на нарах, хлебать баланду, чем унижать собственное достоинство. Ради чего? Эфемерной любви, которой, кажется, у нас и не было с тобой никогда. Жалости, на которой, как известно, жизнь не построишь? Уважения, которого никогда в нашей семье и не было? Зря ты так вообще, моя дражайшая Сонечка. Не распознала ты, видно, меня, не поняла. А я так больше не могу. Ты, родная, еще немного можешь побурчать в свое удовольствие, еще раз со слащавым наслаждением поиздеваться надо мной, можешь даже заскочить на секунду к нашему дебильному соседу — трахнуться, — со мною ты ведь больше не можешь (или не хочешь) этого делать, — мне плевать! Веселись, торжествуй — сегодня тебе всё разрешено! Всё! Пока моется посуда, пока не вымыт и не вытерт насухо последний нож, тот, самый крупный, с широким лучистым лезвием, тот, что предназначен исключительно для тебя, моя неунимающаяся Соня…»
ВИКТОРИЯ
Когда Фил негромко постучал в стеклянную дверь соседней дачи, ему открыла миловидная женщина лет сорока пяти в теплом бордовом халате и черной ленточкой вокруг тонкой ухоженной шеи. Фил учтиво улыбнулся ей, представился и сказал, что он является их соседом, приехал только сегодня утром и был бы рад познакомиться с ними, так