Шрифт:
Закладка:
Судьба слов к «Реквиему», заказанных Большим театром, оказалась столь же несчастливой. «Я проработал над этим без перерыва целые сутки, — жаловался автор Стеклову. — Когда работа была окончена, мне объявили, что Реквием отменен». Уважением к интеллигентам партийцы не отличалось, что видно из рассказа Валентинова о последней встрече с Брюсовым: «К нему подошла какая-то партийная баба (другого выражения не нахожу) с наглым, командующим лицом, грязными, сальными волосами, во френче, уродски толстозадая, в брюках галифе. Грубо хлопнув Брюсова по колену, она рявкнула: „Ты, Брюсов, мое дело все-таки не двинул. Обещаешь, а кроме брехни ничего не получается“. Брюсов с страдальческим видом зажмурил глаза: „Делаю, что могу. Решение не от меня зависит“. Недовольная его ответом, партийная баба продолжала за что-то его шпынять. Дважды повторив, что делает все ему доступное, он замолчал. Сидел, не глядя на бабу, опустив глаза. Мне стало его жалко. Уходя, я сказал: „Вот, Валерий Яковлевич, мое преимущество перед вами, я, беспартийный, этой бабе не позволю говорить мне 'ты’. Вы же, став партийным, такое обращение принуждены выносить. А между тем вас всего от ее хамства коробит“. Брюсов не промолвил ни слова»{49}.
«Мы все в Наркомпросе проникнуты глубочайшим уважением и самой глубочайшей симпатией к Валерию Яковлевичу Брюсову, — сказал Луначарский в юбилейной речи. — Мы поручали ему неоднократно весьма ответственные для судеб России посты, для судеб русской культуры, по крайней мере»{50}. «Брюсов совмещал какое-то высокое назначение по Наркомпросу — с не менее важной должностью в Гуконе, то есть… в Главном управлении по коннозаводству», — иронизировал Ходасевич. О самой необычной из служб Валерия Яковлевича «для особых поручений при отделе коневодства» рассказал его сослуживец по Гукону Владимир Фефер:
«„Особые поручения“ были Брюсову, любителю и знатоку лошадей, по сердцу. Он среди своей разнообразной литературной и служебной работы всегда находил время аккуратно выполнять задания. Особенно его интересовала организация коневодческих школ. […] Брюсов выступил тогда в специальном журнале „Вестник коннозаводства и коневодства“ с обстоятельной, исчерпывающей статьей об организации таких школ и своим авторитетом сдвинул вопрос с мертвой точки. В его статье по коневодческим вопросам впервые была изложена разработанная Брюсовым четкая схема — структура школ, для аргументации его положений были совершены убедительные экскурсы в прошлое. […] Брюсов, в своем классическом черном сюртуке, садился немного поодаль от общего стола, держался замкнуто, серьезно, почти не реагировал на начальнические шутки. Высказывался весомо, но мало. […] Можно себе представить, какой благодарный материал для насмешек давал своей службой Брюсов. Но он не стыдился — это был один из участков, где работа его была нужна»{51}.
Глава восемнадцатая
«Дом видений»
1
Послереволюционное творчество Брюсова принято выделять в отдельный период, ссылаясь на его слова: «Октябрь лег в жизни новой эрой». Биографически 1917–1918 годы действительно стали для него рубежом, но поэтическое лицо Валерия Яковлевича изменилось лишь два-три года спустя. Первый послереволюционный сборник, знаменательно озаглавленный «Последние мечты», появился только в начале сентября 1920 года, хотя был подготовлен к печати годом раньше. В него вошли 12 стихотворений из «Девятой камены», так и не увидевшей света, но о принадлежности новой книги к старой манере говорило не только это. В предисловии автор отметил, что «стихи по вопросам общественным, отзывы на современность» в сборник не включены. Однако в новейших энциклопедиях книга отнесена к числу тех, в которых Брюсов «воспел революцию» и «предпринимал попытки создать новую поэтику, соответствующую духу времени и использующую достижения авангардизма»{1}.
«Последние мечты» вышли в издательстве «Творчество» одновременно с «Перстнем» Бальмонта и «Путем зерна» Ходасевича. «Бальмонт и Брюсов, — писал Давид Выгодский. — […] Хоть и чужие друг другу, почти не узнают, но все же под одной крышей. В один день в одном издательстве, на одинаковой бумаге, с одинаковыми обложками, даже шрифт, число страниц — все одинаково. […] Но как посмотришь в середину — совсем не то. Как две капли: одна воды, а другая водки. Вода — это Бальмонт. Водица — ни холодная, ни горячая, так себе. […] Правда, и в книге Брюсова есть много уже давно знакомого читателю его прошлых книг. […] Однако все же то здесь, то там пробиваются результаты неумирающего творческого духа и вечных исканий мастера, вечной устремленности художника. […] Такой торжественной завершенности, такого классического ямба Брюсов достигал редко и в старых своих книгах. Брюсов всегда ищет, всегда учится и у других, и у себя самого, всегда ставит перед собой новые и новые задачи, вот почему каждая его книга какой-то шаг, какое-то движение; вот почему голос Брюсова не может не интересовать читателя, которого интересуют судьбы и настроения русской поэзии, а не только успех той или иной школы»{2}.
Отзыв Выгодского существует в двух вариантах. В первом, для журнала «Печать и революция», есть такие слова: «Даже перепевая самого себя неоднократно, Брюсов пытается каждый раз найти новые ритмы, новые слова, новые созвучия, и стих его „последней мечты“ звучит более сильно, более уверенно, чем предпоследней. […] Вопль моторов, рев толп людских — говорит о том, что мастер еще не перестал быть учеником»{3}. В редакции дорожили сотрудничеством Валерия Яковлевича и показали ему текст рецензии. Брюсов расстроился. Известие дошло до Выгодского, который 15 ноября 1921 года написал ему следующее письмо:
«Валерий Яковлевич, я обойду все полагающиеся извинения и буду говорить прямо. Случайно вчера я узнал, что Вы читали присланные мной в „Печать и революцию“ рецензии о Вашей книге и о книге Бальмонта и по их поводу говорили о жестокости молодежи к старикам. Мне жаль, что Ваши слова дошли до меня не непосредственно, и мне трудно судить, что в них принадлежит Вам. И при всем этом слова эти облили меня такой горечью, что не могу удержаться не написать Вам. […] Если мне приходилось дурно говорить о ком-либо, в моих словах — так мне казалось — было больше скорби, чем злорадства или пренебрежения. И тем больше бывала эта скорбь, когда