Шрифт:
Закладка:
Она встала перед саркофагом Спящей, собрала белые мягкие прорехи в одну и проткнула пузырь. Внутрь хлынула Река.
Она обрушилась на нее, легкая и незаметная, как обрывки паутины. Вода хлестала в белые дыры, страшно ревела: кровавая солоноватая вода, текущая только в Реке. Ее подбросило вверх струей ледяной воды и гнили, но не подбросило, она снова спускалась по длинному черному коридору.
И опять тонула в соленой воде. Руки Гидеон крепко держали ее. Они оказались в бассейне дома Ханаанского, и ее рыцарь сунула ее под воду. Харроу инстинктивно задержала дыхание, хотя на самом деле была совершенно спокойна. Ей казалось, что утопление – смерть куда более безобидная, чем она заслуживает. А уж смерть в объятиях Гидеон казалась совершенно логичной. Она чувствовала, как пальцы Гидеон впиваются ей в поясницу, как надувается рубашка, всплывая, и как они вдвоем погружаются на дно.
Голова Харроу приподнялась над водой. Тонкая корочка льда треснула, когда Харроу всплыла, тяжело дыша. Кожа горела от холода. От ее движений по темной беспокойной воде побежала рябь, но мелкие волны по-прежнему накатывали на неровный берег. Высоко над головой скалистые своды пещеры светились мрачными звездами люминесцентных червей, вспыхивающих и гаснущих. Они все были зомби, призраками и наблюдателями, обреченными вечно обитать в Запертой гробнице. Харроу оказалась дома.
Харроу бросилась не к берегу, а к острову посередине, к черному мавзолею из стекла и льда, молча стоявшему посреди моря мертвых червей. Она выбралась на берег и растянулась на земле, дрожа, наполовину закоченев и постепенно согреваясь – тем странным жаром, что предвещал смерть от гипотермии. И все же Харроу не чувствовала боли, она ничего не чувствовала, кроме долгожданного счастья от возвращения домой, того мелкого, странного и очень приятного удовольствия, какое испытываешь, вдруг обнаружив горячо любимую в прошлом книжку или другую реликвию детства.
Встрепенувшись, она заставила свою застывающую плоть встать. Она прошла между колоннами, как в детстве, повторила путь, которым не раз ходила во сне. Она устала сильнее, чем замерзла, в голове поселилась мягкая тяжелая усталость, как после долгого бодрствования без сна, после целого дня работы без единого перерыва. Она вошла в мавзолей и подошла к самой Гробнице.
Цепи были разбиты и вырваны из камня. Лед полз по стенам пустого алтаря. На ложе из стекла и льда, на каменной подушке, в месте последнего упокоения единственной любви Харроу, покоился меч.
Двуручный меч, который валялся на дне саркофага Спящей, когда его открыла Диас.
Харроу вернулась домой, и она не боялась. Она не знала, зачем делает это, но она забралась в пустой гроб и взяла меч в руки. Она ощутила сонную приятную уверенность, как будто легла не в ледяную могилу, а в теплую мягкую постель. Веки стали тяжелыми, как цепи, валявшиеся где-то неподалеку. Она бесстыдно обняла меч – эти шесть футов стали больше не пугали ее.
Что-то хрустнуло сбоку. Она ничего не заметила, когда забиралась в гроб, но, потянувшись туда, она нашарила мятый глянцевый журнал и потянула его к себе. На истерзанной обложке была изображена женщина в форме Когорты, настолько не похожей на официальную, что она вызывала в лучшем случае недоверие. На женщине красовались белый мундир, который был мал ей на три размера, сапоги и больше ничего.
Лед казался теплым и дружелюбным, камень – мягким, как хлопок. Харроу лежала там, где раньше лежало Тело, ей было очень удобно и уютно. Она прищурилась на заголовок.
– «Лучшие сиськи Пятой», – прочитала она и невольно улыбнулась сама себе: – Нав, идиотка, это даже ненастоящий журнал.
Потом гроб вдруг начал сильно раскачиваться – как колыбель. Или он взорвался? Она закрыла глаза. Лежа в гробнице, которая украла ее сердце, далеко в мире, где она никогда не бывала, Харрохак Нонагесимус заснула, или умерла, или и то и другое.
Шесть месяцев после убийства императора
Жаркая дымка летнего вечера. Близость комендантского часа замедлила машины снаружи до скорости катафалков, жаркое солнце превратило дороги в липкие комья бетона и смолы. Больше всего ей нравилось, что выхлопные газы автомобилей окрашивали лучи умирающего солнца в глубокие розовые и рыжие тона, потом рыжий превращался в алый, алый – в багряный, а багряный переходил в сладкий смертоносно-синий цвет ночи. Антиснайперское покрытие на стеклах размывало все силуэты, но цвета оставались такими же насыщенными. Гудки машин внизу и редкие низкие завывания грузовиков отдавались музыкальным эхом между высокими стенами. Приоткрытое окно пропускало воздух, благоухающий раскаленным пластиком и дымом. В волосах подсыхал пот.
Это время суток было водоразделом. Оно завершало день, когда окна затягивали черной тканью, и она сидела в душной, давящей, клаустрофобной жаре, и время, когда люди, которые с ней жили, давали ей кости. Она жила с тремя людьми: человеком, который ходил ради нее на работу, человеком, который ее учил, и человеком, который за ней присматривал. Человек, который ее учил, часто давал ей кости, чтобы она их разложила («как тебе кажется нормальным»), иногда давал просто подержать, в руках или за щекой. Потом кости убирали в секретное место, плотные шторы снимали, окно приоткрывалось. Когда температура падала на несколько градусов, она могла подтягиваться на турнике, или отжиматься, или человек, который присматривал за ней, давал ей в руки клинок и опять же спрашивал, как ей кажется нормальным.
А когда становилось совсем поздно, они спускались на тридцать пролетов до уровня улицы, обходили брошенные мешки с одеждой или блестящие коробочки из-под еды навынос, толкались с людьми, от которых пахло постоянной работой в душном офисе, или постоянным пребыванием на жаре, или постоянным страхом. Ее вели в маленький магазинчик на углу, где продавалась какая-то еда, таблетки, журналы, дешевые тонкие футболки, они сидели на когда-то белых стульях, чувствовали запах пережженного масла, а потом получали хрустящие ломтики картошки, или обжаренные сладкие фрукты, или сосиски в кляре, а потом можно было облизать обожженные соленые пальцы. Она и человек, который за ней присматривал, раньше ходили в другое место, где еда была дешевле, а сосиски – сочнее, но там человек, который жарил еду, однажды предупредил: «Горячее!», когда она уже набила полный рот горячих хрустящих штук. Тогда человек рассмеялся и сказал: «Она, наверное, губы сожгла». Но она ничего не сожгла, она еле почувствовала жар. По какой-то причине из-за этого они перестали ходить к человеку с сосисками.
Там, снаружи, по городу ходили солдаты с ружьями и защитными пластинами на плечах, они выглядели угрюмыми и сосредоточенными и потели под шлемами с огромными визорами. Иногда по ночам они слышали хлопки перестрелок, и в такие ночи они закрывали окна и ложились, сняв почти всю одежду, на полу в ванной.
Такими ночами, в темноте, повернув голову, чтобы касаться щекой прохладных керамических плиток пола, она смотрела в лицо человека, который за ней ухаживал. Это было приятное лицо: решительное, спокойное, почти неподвижное, не реагирующее на злобный перезвон автомобилей, ни на крики из-за тонких стен. Ей казалось, что ей всегда нравилось это лицо и темные, коротко обстриженные волосы, и уж конечно она любила эти глаза, огромные лучистые глаза, в которых цвета были так умело перемешаны, что радужка казалась прозрачной и идеально серой.