Шрифт:
Закладка:
– Дайте только пройти немного времени, капельмейстер! – сказал аббат. – Меня даже удивит, ежели нам вскоре не станет совершенно ясно многое, что ныне еще окутано сумрачной мглою. Очень многое может еще, к вашей великой радости, подчиниться вашим желаниям, о которых я лишь теперь узнал. Странным – да, столько я могу, пожалуй, вам сказать, – достаточно странным кажется мне, что в Зигхартсхофе о вас все пребывают в грубейшем заблуждении. Маэстро Абрагам, быть может, единственный, который способен проникнуть в вашу душу.
– Маэстро Абрагам! – воскликнул Крейслер. – Так вы знакомы со стариком, достопочтенный отче?
– Вы забываете, – с улыбкой возразил аббат, – что наш прекрасный орга́н обязан своей удивительной конструкцией искусству и ловкости маэстро Абрагама! Но будущее сулит вам больше! Подождите только терпеливо дальнейшего развития событий!
Крейслер простился с аббатом; он хотел спуститься в парк, чтобы поразмыслить обо всем, что терзало его душу, но вдруг, уже сойдя с лестницы, он услышал, как кто-то окликает его: «Domine, domine capellmeistere! – paucis te volo!»[140] Это был отец Гиларий, который заверил его, что он с величайшим нетерпением ожидал окончания длительного собеседования с аббатом. Только что он исполнил свои обязанности хранителя винного погреба и извлек оттуда прекраснейшее франконское вино ляйстенвейн, которое много лет пребывало во мраке. Совершенно необходимо, чтобы Крейслер тотчас же осушил бокал этого вина за завтраком, чтобы воздать должное прелести благородной лозы и убедиться в том, что это вино, которое, будучи пламенным, укрепляющим разум и сердце, как бы специально явилось на свет для того, чтобы ублажать превосходного композитора и истинного музыканта!
Крейслер прекрасно знал, что напрасной была бы попытка ускользнуть от воодушевившегося отца Гилария; да ему и самому пришла охота под настроение, которое он в себе внезапно ощутил, насладиться бокалом доброго вина, посему он и последовал за радушным хранителем погреба, который привел его в свою келью, где на маленьком, застланном чистой салфеткой столике обнаружилась бутылка благородного напитка, а также свежевыпеченный белый хлеб и соль и тмин!
– Ergo bibamus![141] – воскликнул отец Гиларий, наполнил изящные зеленые стаканчики и весело чокнулся с Крейслером. – Не правда ли, капельмейстер, – начал он после того, как бокалы опустели, – наш достопочтенный отец охотно вогнал бы вас в долгополое одеяние? Не делайте этого, Крейслер! Мне хорошо в сутане, я ни за что не снял бы ее, но distinguendum est inter et inter![142] Для меня добрый стакан вина и хороший церковный напев составляют целый мир, но вы – вы! Что ж, вы созданы для совершенно иных вещей, жизнь еще улыбается вам совсем по-иному, вам светят еще другие светила, а не одни только алтарные свечи! Да что там, Крейслер, стоит ли долго толковать об этих делах – чокайтесь! – Viva[143] ваша возлюбленная, и когда вы устроите свадьбу, то пусть вам наш господин аббат, невзирая на все неудовольствия, пошлет через меня лучшее из вин, которые только имеются в нашем погребе!
Крейслер почувствовал, что слова Гилария задели его самым пренеприятным образом, ибо мы испытываем боль, когда видим, что нечто нежное, чистое, белоснежное схвачено неуклюжими руками.
– Чего вы только не знаете, – сказал Крейслер, убирая свой бокал, – о чем вы только не узнаёте в ваших четырех стенах!
– Domine, – воскликнул отец Гиларий, – domine Kreislerre[144], не обижайтесь, video mysterium[145], но ни слова больше не скажу! Не хотите за ваше здоровье – ну что ж! Давайте позавтракаем in camera et faciemus bonum cherubium – и bibamus[146], чтобы Господь нас здесь, в аббатстве, поддержал в покое и уюте, каковые до сих пор царили здесь!
– Разве, – напряженно осведомился Крейслер, – разве они теперь в опасности?
– Domine, – тихонько сказал отец Гиларий, доверительно придвинувшись поближе к Крейслеру, – domine dilectissime![147] Вы достаточно давно находитесь у нас, чтобы не знать, в каком согласии мы живем, как разнообразнейшие склонности братьев сочетаются в известного рода веселости, которой благоприятствуют прежде всего наше окружение, мягкость монастырского устава и весь наш образ жизни. Быть может, все это вскоре кончится. Узнайте это, Крейслер! Как раз теперь, только что, прибыл отец Киприан, которого давно уже ждали у нас, он был настоятельнейшим образом рекомендован нашему аббату самим Римом. Это еще молодой человек, но на его иссохшем недвижном лице не найти ни проблеска веселости, более того, в этих мрачных, как бы застывших чертах есть некая неумолимая строгость, обличающая в нем аскета, доведшего себя до высочайшей степени самоистязаний и самомучительства! При этом он всем существом своим являет некое враждебное презрение ко всему тому, что его окружает; очень возможно, что презрение это возникло из чувства некоего духовного превосходства над всеми нами. Он уже осведомлялся в отрывочных словах о монастырской дисциплине и, казалось, был весьма огорчен нашим образом жизни. Имейте в виду, Крейслер, этот пришелец еще перевернет весь наш порядок, который был нам так по душе! Имейте в виду, nunc probo![148] Склонные к большей суровости охотно примкнут к нему, и вскоре образуется партия против аббата, партия, которая, пожалуй, одержит победу, ибо мне кажется очевидным, что отец Киприан является эмиссаром его святейшества, перед волей коего аббат вынужден будет склониться. Крейслер! Что станется с нашей музыкой, с вашим уютным пребыванием у нас! Я говорил о нашем превосходно слаженном хоре и о том, что мы в состоянии весьма приятно исполнять творения величайших мастеров, но тут этот мрачный аскет состроил ужасную гримасу и сказал, что такого рода музыка годится разве что для суетного света, но никак не для церкви, из коей папа Марцелл Второй справедливо намеревался ее, оную музыку, изгнать вовсе! Per diem, ведь если у нас больше не будет хора и если, пожалуй, даже запрут мой винный погреб, то – однако покамест bibamus! Преждевременно не стоит слишком ломать себе голову. Ergo – буль-буль-буль!
Крейслер высказал мнение, что, пожалуй,