Шрифт:
Закладка:
Пастернак и Ахматова – наряду с мемуарами Надежды Мандельштам и Лидии Чуковской, а потом юбилейным эссе Бродского к 80-летию сэра Исайи[329] – можно сказать, представили Берлина России 1990-х.
Что ж, рекомендатели, каких поискать. Но это могли (и давно!) сделать и другие из его знавших, скажем, сотрудники, гости и публика лондонского Ковент-Гардена, директором которого он долгое время был. Или Черчилль и Эйнштейн, Фрейд, Стравинский либо Пикассо, дирижер Артуро Тосканини либо пианист Альфред Брендель, писатели Андре Мальро и Томас Стернс Элиот, Вирджиния Вулф и Олдос Хаксли, философы Бертран Рассел и Людвиг Витгенштейн. Да ведь, в конце концов, многие из нас могли и сами быть среди свежих читателей эссеистических сборников Берлина «Четыре очерка о свободе» в 1969 году, «Русские мыслители» в 1978-м и «Чувство реальности» в 97-м. Так-то оно так, но последняя из названных книг до наших краев пока не дошла, и нет никакой уверенности, что вообще дойдет, а остальные до 1990-х были замурованы в спецхранах Ленинки и Салтыковки, Иностранки и ИНИОНа[330]: сколько человек их там прочли – дюжина, две?
Выпав из круга реальных современников Берлина («Время у них остановилось году в 1928-м», – вспоминал он Москву), не оказавшись его соратниками в живой работе, мы теперь, как обычно в России, принимаем «крупнейшего либерального мыслителя современной эпохи» уже общепризнанным авторитетом, завершившим свой путь классиком.
Но пьедестал – место для Исайи Берлина не подходящее. Видя тома сочинений английского мыслителя и перелистывая их, словно страницы европейской истории Нового времени – от Италии на рубеже XVII–XVIII веков до послесталинской «оттепели», – не будем забывать, что в основе подавляющего большинства его работ – устные сообщения в ответ на сиюминутный заказ и заметки по вполне конкретному случаю («Я как таксист, – говорил про себя Берлин, сегодня летевший в Японию, завтра в Соединенные Штаты, а послезавтра в Израиль. – Вызывают – еду»).
Помесь тетерева со спаниелем
Один из серьезнейших своих докладов по философии личности и выражению ее в языке Берлин, причем в присутствии Витгенштейна, делал на примере переживания своей, индивидуальной, никому другому не передаваемой зубной боли (потом Берлин и Витгенштейн полтора часа полемизировали друг с другом, после чего Витгенштейн пожал докладчику руку со словами: «У нас была отличная дискуссия», – всякий, кто знает архитолстовскую прямоту Витгенштейна, поймет, что это был высший балл).
А Берлина, шагающего домой с вечным плеером, – Бродский увидел в нем «помесь тетерева со спаниелем» – и вовсе было впору спутать с его студентами-битломанами, разве что слушал он обычно своего любимого Верди, которому, кстати, и посвящалась его первая юношеская публикация.
Берлин по всему своему складу и воспитанию воспринимал душевную жизнь человека и историю человечества как драму с открытым концом. Тем не менее в апреле 1994 года он писал в Россию: «Я никогда в жизни не впадал в отчаяние» – и в скобках добавлял: «Возможно, это признак недостаточной глубины характера».
Главным предметом Берлина было моральное самосознание, историческая и политическая мысль Запада. Его постоянные герои – Вико и Монтескье, Берк и де Местр, Гегель и Шеллинг, Бакунин и Герцен (на вопрос анкеты «Франкфуртер Альгемайне» «Кем бы вы хотели быть?» он ответил: «Герценом»), Тургенев (он переводил его «Первую любовь» и «Месяц в деревне») и Толстой. Неравнодушный к каждому («Его специальность – чужие жизни», – писал Бродский), либерал Берлин спорил и с просвещенческим гимном природе и разуму, и с романтической идеологией органического целого и надмирного провидения. Однако в отличие от большинства либералов Берлин вслед за Гердером не просто отдавал должное идеям национального самоопределения, но и предвидел их буйный всплеск в ближайшие десятилетия, в том числе в стране, где жил (сам он, потомок любавичских хасидов, впрочем, говорил, что «евреям всюду не по себе», и считал себя «скорее преданным англофилом, чем англичанином»). Интерес к «контр-Просвещению» и вел его (помимо биографии) к России[331], где Просвещение и Романтизм переплелись до неразберихи, а образованное сословие безнадежно увязло в поисках символов национального целого и вновь и вновь оказывалось на «пути реакции и прогресса одновременно».
Невозможно иметь сразу все
Среди понятий – не понятий-отмычек, а понятий-предпосылок и вместе с тем понятий-проблем, с которыми Исайя Берлин работал как философ и историк, выделю всего несколько. Во-первых, искренность взглядов и действий каждого своего героя. Для Берлина всякий интересный, пусть даже неприятный ему человек думает и ведет себя так, а не иначе вовсе не ради выгоды или перед кем-то позируя, но поскольку считает это правильным. Ясно, что такому взгляду чужды и самоуверенная нетерпимость к чужой позиции, и непобедимое желание разоблачить за ней скрытое-де «второе дно», докопаться до подноготной.
Во-вторых, Берлин полагает, что различные направляющие человеческую жизнь ценности – вера, любовь, истина – непримиримы на практике и несоизмеримы ни на какой отвлеченной шкале.
«Невозможно иметь сразу все», – пишет он в «Четырех очерках о свободе»[332], понимая, что эта простая мысль «может свести с ума тех, кто жаждет окончательных решений и единственной, всеохватывающей системы, вечность которой гарантирована». Тут – поле боя, почему и выходом может быть (и это, в-третьих) только компромисс, какое-то хотя бы временное уравновешивание разных сил, условное примирение противоборствующих импульсов при постоянном сознании, что никогда не исключена ошибка. А отсюда – последнее: «При неотменимости выбора между равно абсолютными вехами, в которой и состоит характернейшая особенность человеческого удела», для подобного шага необходима свобода.
Всепоглощающий детерминизм, будь то при индивидуальном решении каждого человека или в общем существовании народов, все эти поиски в истории «ловко состряпанного либретто с хорошим концом» для Берлина неприемлемы. И по вполне ясной для него, хоть и необычно звучащей для нас причине: если подобная идея однозначности «когда-нибудь получит широкое распространение, войдет в структуру общепринятых мыслей и действий, то смысл и использование всех понятий и слов, игравших и играющих в человеческом мышлении центральную роль, начисто обесценится или должно будет в корне измениться». Человек и мир, как бы говорит нам Берлин, сложны, и начались они не с нас и не нами, а потому попробуем по возможности внимательно отнестись к уже существующему. Перед нами тут не простодушный взгляд