Шрифт:
Закладка:
«Новый мир» идет ко дну,
Честь и совесть на кону.
Я промолчал, зная, что ему сказали в Москве о таком выборе, и мне нечего было добавить. Каждый решает сам. Да к тому же я был невысокого мнения о прозе Некрасова. «В окопах Сталинграда» читал в детстве и забыл, а его путевые заметки считал полуинтеллигентным трепом со многими «ляпами». Скажем, когда Некрасов с восторгом пишет об открытии им в Италии художника Паоло Уччелло, для меня это свидетельствовало не только о хорошем вкусе Виктора Платоновича, но и о пробелах в его художественном образовании.
Но, справедливости ради: однажды, глядя на супрематический рисунок брата Виктора Платоновича на его столе, я заметил, что и мавзолей Ленина у Щусева – супрематический. На что Некрасов совершенно профессионально и точно заметил – да, но с серьезной поправкой: он симметричный.
Но, вообще говоря, «цивилизованных» тем для общения у нас с Некрасовым было во много раз меньше, чем разговоров о том, работает или нет киоск со спиртным на платформе между четвертым и пятым путем Киевского вокзала. А однажды он героически вынес в двух гигантских авоськах собранные в нашей кладовке за двадцать лет разномастные пустые бутылки, с которыми он гордо шествовал мимо институтских домов к ужасу наших соседских старушек. Пустые бутылки тогда в институте не сдавали. Помню его странную привычку приезжать в семь утра к большому неудовольствию моей матери – приезжать в надежде, что у меня остались какие-то деньги и можно будет опохмелиться.
При этом Некрасов был центром культурного и демократического движения в Киеве, защищал наиболее современные архитектурные проекты, протестовал против арестов украинских национальных деятелей, дружил с их лидером Иваном Дзюбой. Но главным была его неустанная борьба за установку памятника ста тысячам евреев, расстрелянным в Бабьем Яру, и за официальное признание этого геноцидом вместо расплывчатых газетных формул о «гибели советских людей».
Виктор Платонович был хорошим человеком, отстаивавшим в диком советском мире человеческие ценности, и не зря у него на почетном месте в столовой висела дворянская грамота Некрасовых. Вслед за Окуджавой он любил представлять себя поручиком царской, да еще и Белой армии. Но, кроме того, он был актером, соблазнителем и шармёром, для него важны были его физическая форма и внешность: в углу лежали две тяжелые гантели, а однажды он сделал мне замечание, что я не подстригаю усы – за своими он всегда следил. Ему очень нравилась эта его свободолюбивая роль в советском обществе. Но все-таки это была роль, осознанная маска. И я, выслушав сотни его рассказов, довольно остро это чувствовал. И не пошел на митинг в Бабьем Яру не только от свойственного мне отвращения к митингам, не только из-за выдуманной в те годы дегенеративной моей идеи, что политика вредна литературе, что всякие Белинские, Чернышевские и Писаревы ничего, кроме вреда, ей не принесли. Эта идея, кстати говоря, способствовала моему первому аресту, ведь, с точки зрения КГБ, если человек постоянно переписывается с заграницей, знаком со множеством активных людей, но сам ничего не делает, значит – боится. А если боится – на него надо нажать. Обычная шакалья психология: если человек отступает – они впиваются ему в горло. Итак, я не пошел в Бабий Яр (вероятно, в 1971 году, когда была тридцатая годовщина расстрела) еще и потому, что не вполне доверял актерской составляющей Некрасова. Да и он сам с утра успел сильно «поддать» и, кажется, на час в Бабий Яр опоздал. В виде оправдания, хотя я, конечно, был не прав, могу сказать, что многие рассказы Некрасова были о партийных выговорах, потом, после исключения – о жалобах и восстановлении в КПСС, ведь вступил он в партию в Сталинграде. По мне, так все равно, где вступил, и восстанавливаться не стоило.
Я в это время получал не только множество книг (по почте или с оказией), но даже газету «Русские новости» из Парижа и из Принстона от Берберовой, переписывался так откровенно, что раз или два у нашей веранды появлялся и стоял круглые сутки «Жигулёнок» с четырьмя гэбистами, которые задыхались на солнце в своей железной банке, но не выходили, а мы с мамой воды им не предлагали. Но Некрасову никогда об этом не говорил, считая, что на него полагаться нельзя. Впрочем, и Гелий Снегирёв пишет, что из-за пьянства не вполне доверял Некрасову и не дал ему менее крамольное, поскольку полностью в Советском Союзе изданное, полное собрание стихов Коржавина, которое Наум, уезжая из СССР, доверил Снегирёву. Но и у Некрасова во время обыска обнаружилось несколько эмигрантских изданий, о которых он мне тоже не говорил. Но на допросе сказал, от кого получил одно из них, прямо подведя знакомого к аресту за распространение антисоветской литературы. Соответственно, я не бывал у него, когда приезжали Галич, Володя Войнович.
В общем, если говорить прямо, встречались мы с ним чаще, чем с кем-нибудь другим, но как собутыльники, каждый при этом жил своей отдельной жизнью: он – как один из наиболее известных тогда деятелей демократического движения, я – хоть и выгнанный из университета, но наивно полагающий, что в Советском Союзе можно жить, чувствуя себя свободным человеком, испытывая антисоветские настроения в довольно жесткой форме.
Относиться с некоторым сомнением и даже с недоверием к рекомендациям Некрасова и бесконечного количества его друзей у меня появились основания в первые же месяцы моего вынужденного возвращения в Киев.
Мы с женой жили там уже три месяца, я получал какие-то мелкие гонорары из Москвы, но Тома никакой