Шрифт:
Закладка:
И все-таки мальчишки всегда остаются мальчишками. Нас не сильно пугало и угнетало это занятие. За первые недели работы у всех появились немецкие зажигалки, ножички, кошельки и другая карманная мелочь, а у некоторых и пистолеты.
Но найденное оружие надлежало немедленно сдавать. Был строгий приказ, и не все решались оставить его себе. Я уже сдавал военным, которые руководили нашей работой, не раз и винтовки, и пистолеты, а на днях расстался с отличным карабином.
Неделю прятал его в развалинах метизного завода, ходил туда с ребятами стрелять. Но и отдав этот карабин, я полностью не разоружился. Утаил пистолет-парабеллум. Сдавать его считал не обязательным. Он был у меня еще с ноября сорок второго, сразу после начала нашего наступления. Но не только давность удерживала меня. Я нашел его вмерзшим в грязь на дороге, когда еще никаких объявлений о сдаче оружия в городе не висело. У парабеллума оказалась разбитой одна деревянная накладка на рукоятке, и это служило мне оправданием. Я рассуждал просто: в случае чего — сошлюсь на поломку. А пока мы с ребятами продолжали ходить стрелять из него в овраги и развалины. Когда кончились немецкие патроны, приспособили наши от автомата…
Но я начал рассказ о другом.
Итак, ранняя весна сорок третьего. Разбитый и разоренный Сталинград. Все меньше остается войск в городе, они отправляются туда, где идет война, и все голоднее становится у нас. Плата за нашу работу такая: один раз в день в армейских кухнях варится жидкая кашица или суп из концентратов и еще выдается по 300 граммов хлеба, норма иждивенца. Получаем и какие-то рубли, но на них купить ничего нельзя, да и негде. В городе нет магазинов. Правда, существует «черный рынок», где идет натуральный обмен: барахло меняют на продукты, продукты — на барахло. Деньги же здесь скорее служат мерой обмена. Буханка хлеба меняется на пол-литра водки, а та в свою очередь приравнивалась к 500 рублям.
Наши ежедневные 300 граммов хлеба и варево — царская плата. Поэтому никого не нужно приглашать на работу. Дымки кухонь созывают даже больных, стариков, детей… Здесь их кормят, а затем отправляют в «спецпункты», где оказывают необходимую помощь.
Грузим в автомашины трупы. Уже отправлено несколько машин к братским могилам, и мы с разрешения командира нашей похоронной команды делаем «большой передых» на обед. Бредем к армейской кухне.
Здесь каждый получает черпак жидкой каши или густого супа и небольшую добавку. Выдается и пайка хлеба. К ней редко кто прикасался. Ее осторожно завертывают в тряпицу и вечером несут домой в свои блиндажи и подвалы, где нас ожидают матери и младшие братья и сестры. Только те, кого никто не ждет, съедают хлеб на работе. Но таких немного…
Почти сорок лет прошло, а я вижу на поле, запорошенном снегом, под которым хлюпает вода, зеленую армейскую кухню и нас, черных галчат, жадно облепивших двуколку, и того солдата-повара в серой суконной ушанке, завязанной под небритым подбородком.
Сколько я сейчас ни смотрю в то далекое и уже стершее детали время, не вижу там ни трагизма, ни печали, которые, кажется, обязательно должна вызывать та тяжелая военная весна. Да и не только она. Ведь впереди еще было две, не менее трудные. Ощущения от весны сорок третьего, которые сохранила моя память, остаются светлыми. Давно известно, прошлое мы любим за то, что были молоды.
Однако то ощущение идет не только от этого. Меня до сих пор согревает тепло счастливого случая встречи с книгой, который произошел в весенний день посередине большой и страшной войны.
Не могу сказать, что полюбил книгу с тех пор, как пошел в школу и научился читать. Кроме, может быть, сказок, все они для меня долго были скучными учебниками. С большим удовольствием летом гонял с мальчишками мяч, купался в Волге, а зимою катался на коньках и лыжах. Книги же дремали на моей полке. Война еще дальше отдалила книгу. Разве до нее теперь, когда рушится и гибнет все?
И вот этот случай. Тогда мы из оврагов уже перебрались в город, в район заводов и Мамаева кургана. Именно здесь завершался разгром группировки Паулюса, и найти в этом месте что-либо путное было чудом. Рюкзаки убитых — пусты. В них не было даже блокнотов, записных книжек и пачек фотографий, которые мы всегда находили у «летних» и «осенних» (убитых летом и осенью) немцев. В лютую сталинградскую стужу они в окружении жгли все, что могло гореть.
Вытаскивая из завала рухнувшего дома труп немецкого солдата, я заметил разорванный и мокрый вещмешок. Это был наш солдатский вещмешок, и, судя по тому, что один конец его вмерз в лед, лежал он здесь давно, возможно даже с лета или с осени. Но вещмешок разорван — значит, в нем уже рылись.
Когда мы оттащили мертвого немца к дороге, я все же вернулся в развалины. Поднял вещмешок за лямку, и из дыры выпал вместе с жалким солдатским скарбом сверток. Это были желтые бязевые портянки. Развернул сверток и увидел книгу. У нее темно-голубая, почти раскисшая картонная обложка. Но на ней все же можно прочесть:
И. С. Тургенев
РУДИН
ДВОРЯНСКОЕ ГНЕЗДО
Сунул книгу за пояс брюк, так часто носил учебники, когда ходил в школу, и до самого вечера испытывал какое-то странное и уже почти забытое в аду фронтового Сталинграда чувство. Я ученик восьмого класса, а перерыв в моей учебе — кошмарное и дикое недоразумение, которого теперь уже никогда больше не случится. Я опять буду вставать рано и отправляться в школу, у нас будет дом, у меня постель с белыми простынями…
Мы продолжали стаскивать к дороге убитых, грузили их на огромную, как железнодорожная платформа, немецкую автомашину с низким кузовом и везли к братской могиле — двум большим ямам на окраине города, а я чувствовал, как возвращается в меня та старая довоенная жизнь, и, казалось, во мне тает глыба льда.
Мутило от сладковатого трупного запаха, которым был пропитан весь мир, ныла воспалившаяся рана на бедре, а в голове стоял непроходящий голодный звон. Я трясся в грузовике и ощупывал под телогрейкой согревающуюся за поясом книгу. Она была спасительным островком среди хаоса и разора сломавшейся жизни. За этот островок я держался весь день. Даже