Шрифт:
Закладка:
— Медаль обещали, да не успели дать, ранили.
— Большую медаль, дедушка? — тут же поинтересовался внук.
— Да, — солидно кивнул Макаров. — Не маленькую.
Он скосил взгляд, как бы проверяя, нет ли иронии в моих глазах, перешел к другому.
Дома в Ленинграде я неоднократно перечитывал страницы макаровской тетради, написанные о войне. Вот хотя бы один отрывок о себе, раненом солдате, выползавшем из окружения в сорок первом, осенью.
«Я только один в роте живой остался. Лежу с садкой ногой, ни одного патрона, все боеприпасы кончились. Пополз с ружьем, как с палкой. А ползти куда? Как бы не попасть в лапы к фашистским извергам, незнакомые вокруг места. И вообще непредставляемое ориентирство, как там какие фронта в направлениях расположены. Выползешь ли к своим?
И вот отполз немного, вижу убитых тут наших немало с запекшейся кровью на солнце. Отцепил у одного в звании лейтенанта наган и с этим наганом пополз дальше, так как с поля боя какое-то оружие ко всему обязан был вынести. И такому раненому с оружием приходилось реку Донец переплывать, и вот полз я от огневой линии фронта, а над тобой пролетающие одиночные немецкие или там какие итальянские самолеты низко над землей, и не раз был такой случай, что по мне очередями стреляли из крупнокалиберного пулемета.
А вокруг было видно, какая проходила бойня, какие орудия и лошади со вздутыми животами лежат, а также и люди. А сам все ползешь и ползешь днем и ночью, а об еде и на ум не приходит, и только одно в голове: как бы к своим проползти. А тут откуда-то стали появляться немецкие мотоциклисты, едущие вереницей по дороге, а сам я от дороги нахожусь метрах в трехстах, и тут берет тебя боязнь: туда ли ползешь, и вот изменяешь круто свое движение, и ползешь в другом направлении.
Дополз до одного места, время вечер был поздний, огляделся — речка какая-то, а то ручеек тут проходит с крутыми берегами и ущельем. Я сам себе думаю: тут можно ночь переспать, здесь прокоротаю. Спустился к руслу воды этой речки, а рядом небольшой островок с растительностью, и с небольшой возвышенностью, как бы холмиком, сухое место, но, не доходя до холмика, обвалившаяся дернина, а рядом песочек и мелкие камешки.
Ночь была особенно прекрасная, теплая, темная, а на небе такая отчетливая луна, освещала как-то все вблизи меня и везде, куда я решил зайти на вылюбленное мною место.
Залез я под дернину, привалил на себя траву, чтобы видно меня не было. И тут не очень-то от меня далеко стало слышно шляханье по воде.
А ночь такая тихая, нет ни шумов, ни гулов.
Слышу шепотом человеческий разговор — наших или немцев, пока не пойму. И тут я подумал, что попал на немецких разведчиксв и теперь мне все. Лежу, револьвер в руке, никак даже не делаю дыхания, замер. А сам как под электрическим током. Слышу, идут, и не один.
И вот выходят двое немецких солдат к этому месту, откуда и я шел, остановились, еще что-то произнесли, и тут же решили рядом на отвалившуюся дернину сесть. Я не сводил с них глаз. Выстрелю, думаю, и не убью, а тут рядом, может, их часть. Так или иначе — мне смерть. Что и будет, тому и быть. И выстрелил. А так как они находились рядом, то наповал обоих.
Отполз недалеко и не почувствовал даже, как уснул, и так и пролежал прикованный к этой земле, и что со мной было, не знаю.
Проснулся утром, а от земли и оторваться не могу, даже пошевелиться никак, кое-как еле-еле стал двигаться с боку на бок. Подполз к тем фрицам, забрал оружие, автоматы на себя и пополз дальше. Речку едва переплыл, а она от островка до берега полтора метра, и стал брать влево. И тут стали попадаться наши части».
Как бесспорна для меня живопись Макарова, так бесспорно правдив для меня и его рассказ.
Живя в Заполярье, на Кольском, Макаров истово продолжает любить Вологду, свою Россию, свой дом. В его живописи, его цветных снах нет и не может быть юмора — в них только любовь. Да и фантазии в них нет. Его мир предельно конкретен, Макаров уверен: лучше его земли ничего не придумать.
«Затосковал я, — писал мне Макаров о своем переселении в Хибины. — И причем все тут мне незнакомо, и еще более сделалось тоскливей и грустней, как на горы взгляну, хуже делается. Сбегу, думаю, уеду, уйду к себе в Сокол».
Особенно трудно художнику было зимой.
«Я, конечно, много уделяю времени своим работам, но время такое стало, что дня и вообще нет. А я только работать красками привык, с денным светом. А с электрическим все вру. И вот так трудно, а ведь охота хорошо сделать, и еще какую бы то работу и другую, а ничего не получается».
А месяца через полтора он написал в письме уже иначе, с надеждой:
«Главное, увлекаюсь живописью, как сказать, хотелось бы создать больше картин, и чтоб были неплохие.
Хотелось бы вам черкнуть о нашей погоде, так она по себе нормальная, полярная ночь отступила, дня больше стало, и день какой-то прозрачный стал, с настоящим денным светом. И вот уже не по один день выходило солнце, освещались наши горы, и это для нас была большая радость».
Прошло еще два года, и как-то заметно оживился интерес искусствоведов и художников к народному искусству. Появились серьезные сборники, исследовательские статьи, альбомы. Мы слишком были расточительны, чтобы и теперь, поняв высокую ценность исчезнувшего и утраченного, не сохранить все еще возникающее, оставшееся. Народные промыслы, декоративные жостовские подносы, посуда Конакова и Гжели — уже нет ни для кого сомнений, как замечательны изделия народных умельцев. Многое изменилось и в народной живописи. И если несколько лет назад можно было назвать заметным, пожалуй, единственный альбом народного искусства — труд замечательного московского энтузиаста Натальи Семеновны Шкаровской, то теперь публикации многочисленны. Да что публикации! В Армении появился первый Музей народного искусства, и этим летом, уже на его стенах, я увидел работы поразившего меня всего два года назад сапожника Айка Закаряна.
Изменилось многое и в жизни Макарова. После выставки в Доме писателя имени Маяковского в