Шрифт:
Закладка:
Чаушев изредка навещал Колесовых. Однажды он застал Зойку у ворот. Она с нервной поспешностью распутывала волосы, вынимала шпильки и совала в кармашки пальто. Тогда и заметил Чаушев, что Зойка ведет двойную жизнь. Он пробовал урезонить бабушку: Зойка, мол, боится вас, а страх — плохой воспитатель. Нелепо проклинать моду, да и не в одежде, не в прическе главное… «Меня большие люди учили, — ответила бабушка в сердцах, — а ты молод лекции мне читать».
Зойка не отличалась ни умом, ни волей. Дома лицемерила перед бабкой, за воротами всецело была во власти подруг — иногда самых отпетых пустышек. В школе выезжала на шпаргалках, к наукам тяги не испытывала, зато с увлечением занималась шитьем. Бабушку это вначале радовало, потом стало огорчать, — Зойка усердно воплощала «дурачества» из журналов мод. «Не для себя, — оправдывалась она. — Для одной девочки…» Из дома выходила в затрапезном платье, а в клубе переодевалась.
После школы Зойка работала в лесной гавани счетоводом, затем знакомые моряки соблазнили перспективой дальних плаваний. Друзья отца помогли устроиться на пассажирский теплоход, классной горничной. Затвердила Зойка полсотни фраз английских и немецких, недостаток слов возмещала кокетливой улыбкой, вручала туристам ключи, убирала каюты. Плавала Зойка год, плавала другой — и вдруг пропала…
Чаушев думает об этом с болью, с невольным стыдом. Хотя что он мог сделать? Пропала Зойка в иностранном портовом городе, не вернулась на теплоход, к родному флагу. «Прости меня, бабуля, — написала она. — Грегор меня любит, ты за меня не беспокойся». Никто слыхом не слыхал ни о каком Грегоре.
Да, это она, Зойка, на снимке, в пятне света. В луче света, брошенном прямо на нее. Если бы она могла сейчас заговорить со снимка, сказать о себе… Чаушев не впервые видит ее на глянцевой фотобумаге. На прежних снимках Зойка стояла в длинном вечернем платье об руку с долговязым белобрысым мужчиной в смокинге. Они позировали, как на новогодней открытке. Здесь Зойка в комнате, напоминающей магазин. Безделушек на полках, мебели — всего больше, чем нужно. Больше, чем требует нормальный вкус. Эх, Зойка, докатилась ты!
Кто-то явно нарочно соорудил обстановку, приукрасил для съемки. Коньяк «мартель» в серванте, дорогая мебель, бар напротив, через улицу, — сколько помещено приманок! Эх, Зойка, что заставило тебя играть роль в этой дурной пьеске, в этом боевике чужой пропаганды?
Чаушев, погруженный в свои мысли, забывает о присутствии Соколова. Тот выжидательно молчит.
— Скверная история, — говорит Чаушев. — Но я не вижу связи с вчерашним.
— Картинки всплывали у нас в июне, потом в августе, — деловито сообщает Соколов. — Оба раза, когда в порту стояла «Матильда». Последний раз только она и была из того государства…
Да, прямой связи нет пока. Чаушев про себя дополняет то, что сказал Соколов. Сейчас имеет значение все, что касается «Матильды Гейст». Связь может открыться. Соколов — новый человек в городе. Ему труднее. Ничего не попишешь, придется выйти из служебных рамок, помочь Соколову.
— Колесова, я думаю, тоже получила карточку, — говорит Соколов. — Ее-то не обошли, я думаю.
— Я зайду к Колесовой, — отвечает Чаушев.
Да, и там могли быть гости с «Матильды Гейст», коли она возит к нам и такой товар.
— У меня нет оснований вызывать старушку, — слышит Чаушев.
Чаушеву понятно, что кроется за этими словами. Соколов дотошно, с точностью прямо-таки аптекарской взвешивает данные, прежде чем вызвать кого-нибудь к себе, в серый, облицованный мрамором дом на главной улице. И, хотя Соколов проработал здесь уже немало лет, он не потерял еще чувства новичка, который испытывает первые радости от доверенного ему дела. Поэтому он трогательно деликатен, этот человек, на вид такой сухой и как будто нелюдимый. Нет, не может он без достаточной надобности беспокоить честных людей…
Соколов кладет снимок в портфель. Теперь остается одно — позвонить в больницу. Может быть, Райнер очнулся, заговорил… Чаушев снимает трубку.
Нет, Райнер в беспамятстве. Состояние его внушает опасения.
3
Чаушев давно не был у Антонины Сергеевны, в пригороде Ольховке, в маленьком домике за вековыми, высоченными воротами, — вот-вот упадут и раздавят утлый домишко.
Только здесь, в Ольховке, и увидишь теперь деревянные тротуары, резные ворота и наличники, узорчатые флюгера над дощатыми, позеленевшими крышами, только здесь поют свою скрипучую песенку рычаги водоразборных колонок. Город стал каменным, выстрелил в свинцовый, набухший дождями небосвод высотными зданиями, а Ольховка застыла в чащах сирени, яблонь и вишен, стыдливо прячет за ними свой лик русской старины. На улицах Ольховки, летом заполненных дачниками, а в другое время почти безлюдных, Чаушев неизменно вспоминал пушкинские строки:
…Вижу, как теперь,
Светелку, три окна, крыльцо и дверь.
Это из «Домика в Коломне». Чаушев любит эту поэму. Бережет у себя, в коллекции первоизданий, альманах «Новоселье» 1833 года, где поэма была опубликована. Развернешь мягкие, чуть влажные страницы — и поэзия Пушкина идет к тебе вместе с ароматом эпохи…
Стоят ворота, время еще не свалило их. Чаушев нажал рычаг щеколды — железную собачью голову — и в памяти внезапно, резко очертилась Зойка, в весеннем пальтишке, угловатая и неловкая тогда, в свои шестнадцать лет. Она теряет заколки, нагибается, подбирает их, каштановая копенка волос рушится, свисает. Зойка кое-как, пыхтя и кусая губы, стягивает свою голову потертой, невзрачной бабьей косынкой.
— Ой, Миша!
Только стукнула щеколда, а Антонида Сергеевна уже на крыльце, широко распахивает дверь гостю. Отличный слух у Зойкиной бабушки! Все та же она, худенькая, проворная. Руку сжимает цепко, жестко и, не выпуская, по-свойски ведет через темные сени в горницу.
— Ну, каково наш-то прыгнул!
Бабушка смотрит на Чаушева скрестив руки, с вызовом, и круглое личико ее, в паутинке мелких морщин, сияет торжеством.
Чаушев не сразу понял. Ах да, затяжной прыжок с парашютом, европейский рекорд. Утром передавали по радио… Бабушка, конечно, не пропускает «Последние известия», уж она-то в курсе событий.
— Чайку, Миша?
Подполковник садится к столу. Отказываться бесполезно, — бабушка не выпустит из дома, пока не напоит чаем. Самовар как раз вскипел. Чаушев чувствует щекой его уютное, горьковатое тепло. Теперь редко увидишь самовар. Скоро он станет музейным экспонатом. И мало сохранилось людей, которые называют тебя Мишей.
— Я вчера на фабрике была, — слышит он. — Молодым девчатам рассказывала, как мы санитарками на фронт пошли,