Шрифт:
Закладка:
— Вот, матка, а ты говоришь, что я устарел! Нет, больше я тебе не работник, ищи нового. Подавай гармонью, открывай шкап! Завтре пиво заварим, мало ли что война.
Гармонь все же осталась лежать в шкапу. А окопниц хозяйка уклала под полог на верхнем сарае.
Ночи как будто и не было. Утром ведерный чугун парной рассыпчатой картошки стоял посреди стола. Хлеба опять было нарезано целое решето, но от молока девицы дружно, скрепя сердце, заотказывались. Очистили по картошине, взяли по резку хлеба, посолили из берестяной солоницы. Когда встали из-за стола, то спросили, какие будут деревни на их долгом пути. Иван Петрович начал перечислять:
— Бумажки-то чистой нету? Матка, где у нас химической карандаш!
— Тебе нашто? — послышалось из кути.
— Надо заявленье писать. В партию.
— Сиди, дурак сивой, цево мелешь? Не слушайте ево, он такой и есть.
— Это какой такой? — не унимался Иван Петрович. Он расправил на столе чистый листок, выдранный из тетрадки. — Я не хуже других и прочих. Меня в партию сколько разов звали, не то што тебя. Вот, девушки, слушайте указ первой номер. Из отвода ступайте-ко все прямо. Две деревни минуете, будет Теряево. Там ричку по мосту пройти и встанет Глебовское. За Глебовским Дор, после Ивановское, потом Куракино, с Куракина идите на Большое Осаново.
Иван Петрович слюнявил листок с деревнями, записывал дальше:
— Идите вдоль воды, до Большого Коровина, от Коровина спросите Татьянинскую дорогу. После все лесом да лесом, верст шесть аль семь. Не будет жилья до самого Острецова. Там я и сам бывал только одинова, деготь возил. Вот, бумажку-то берегите.
— Ой, спасибо, Иван Петрович, ой, спасибо за хлеб-соль и на добром слове!
— Идите, язык до Киева доведет. — Петрович вручил бумажку Киюшке. — Вина много не пейте, с медведями здоровайтесь по имю-отчеству.
— С Богом, девушки, со Христом! — проводила хозяйка с крыльца.
Остальное семейство Петровича все поголовно еще спало в горенке. Окопницы взяли поклажу, по бусой росе вышли в конец деревни. Отворили скрипучий отвод. Начался третий день их голодной ходьбы.
— Я дак тольки две картошинки и очистила, — сожалела Фаинка. — Думаю, надо скорее остановиться, а то все съедим, теленку ничево не останется.
— Господи, далеко ли нам идти-то еще?
— Записку-то с деревнями не потеряй, Киюшка!
Одна деревня, другая. Третья. У четвертой околицы перевели дух, перевязали платки. Старая, может, еще позавчерашняя усталость опять быстро копилась в ногах и во всем теле. Уже к полудню еле-еле брели. Казалось, что не будет конца мученью.
Солнышко в полдень опять встало по правую руку, а сзади сначала слегка, потом в полнеба растеклась темная синева. Гром, сначала глухой и дальний, настигал, становился ядреней и трескучей. Оглянулись, а туча уже надвинулась совсем вплотную. Ветер со свистом ударил с запада, начал рвать и трепать все на своем пути: полетели шапки с ржаных суслонов, две или три тесины подняло с гумна. Черемухи и березы вскинулись в одну сторону. И вот сзади, совсем близко, вместе с громовым грохотом обрушился с неба проливной дождь. Пока отвесные потоки воды не ударили в землю, спутницы, несмотря на усталость, успели свернуть с дороги и проворно шмыгнуть в сенной сарай. Шум воды и лесного ветра затопил все остальные звуки. Трескучий сплошной гром рвал небо и землю, стелился над всем миром, и в этом водяном шуме что значили Фаинкины и Марусины слезы?
Долго и жутко летал над потемневшим миром угловатый сверкучий поднебесный огонь, долго метался из стороны в сторону громовый треск, и сплошные потоки воды долго бухали в желобовую крышу сеновни. Фаинка зарылась от страха в сено. Маруся и Киюшка, глядя в проем, прижались друг к дружке, вздрагивали и крестились. Но вот сплошной водяной и ветряной шум начал понемногу стихать. Гром ворчливо летел и стелился теперь где-то дальше, уползал в ту сторону, где был дом, родные места. Тучу вскоре развеяло ветром, она пожелтела, и бирюзовые, ослепительно-солнечные продушины обозначились в небе. Наконец и последние капли перестали стучать по крыше. Солнце выглянуло, лес и трава осветились зеленым золотом, запели птицы.
— Вставай, Фаинушка, вылезай! Надо идти. — сказала Маруся. Киюшка уже вышла из сеновни. Растрепанные, перепуганные, но все же отдохнувшие, побрели они дальше и дальше. Голодная слабость опять опускалась в отяжелевшие, больные от водянистых мозолей ноги.
— Девки, девки, чево ись-то будем? — заикаясь, по-собачьи скулила Фаинка. — Ведь не дойти. Хоть бы гигилья нарвать. И ягодки есть на горушечках.
— Далеко ли убредешь на ягодках-то? — воспротивилась Киюшка. — Нет, девушки, нет.
Она недоговорила того, что хотела сказать. Даже одна мысль о том, что придется просить милостыню, кидала в краску. Но что было делать? Мысли о подаянии все еще не приходили в голову ни Фаинке, ни Марусе. Перед большим, на много километров, волоком, о котором говорил Иван Петрович, оставалось всего две или три деревни. «Не пройти нам без хлеба этого волока. Ослабнем, загинем. Не выбрести.»
Так думала Киюшка, оказавшаяся самой старшей среди подруг, поскольку была замужней. Променять бы на хлеб что-нибудь из котомок? Об этом нечего было и думать. Разве расстанется Фаинка со своей атласовкой или Маня с новомодными башмаками? С голоду лучше умрут. Нет, видно, придется просить кусочки. Везде ведь люди живут.
Ливень был не долгим, но таким хлестким, что земля до вечера не успела впитать влагу. Везде на дороге стояли хоть и теплые, но глубокие лужи. В яружных низинках было за голенище воды. Хлюпало в сапогах, и как только вышли на очередную деревню, решили переобуться, пообсохнуть и отдохнуть. Высокая спелая рожь стояла по обе стороны. Окопницы на ходу срывали колосья, мяли в ладонях. Приходилось останавливаться, класть котомки на землю и выдувать мякину.
— Ой, девушки, нам эдак ведь не дойти! — сказала Киюшка.
— Не дойти, — согласилась Маруся.
— Я дак совсем пакнула. Сцяс свалюсь. — Фаинка