Шрифт:
Закладка:
Бывало мама брала меня с собой в гости к двоюродным братьям и сестрам и к их друзьям из прошлого. Часто случалось, что мама и ее родственники падали друг другу на грудь, плакали и вспоминали о том, что отобрали у них и у всего мира. В редких случаях я слышала, как мама плачет и всхлипывает во сне по ночам. Я знала, что это как-то связано с тем, что с ней случилось, но боялась спросить. Я не хотела причинять ей боль и тревогу.
Деревенские дети перешептывались про выживших при Холокосте из нашей деревни. Им нравилось насмехаться над одним таким человеком – бездетным стариком, который жил один. Пока остальные прятались в кустах, один из «храбрых» мальчишек звонил ему в дверь, а потом убегал. Иногда я присоединялась к этой игре и смотрела на дом старика из кустов. Мужчина появлялся на пороге с задранными бровями и поджатыми губами, ругался на венгерском и прогонял нас. Мы убегали с его двора, захлебываясь от смеха. Дети говорили, что он сумасшедший, что он сошел с ума при Холокосте. Им нравилось дразнить его и наблюдать за его вспышками гнева.
В летние каникулы, когда его дразнили еще чаще, старик открывал дверь, держа в руке кружку воды. Он выплескивал воду в нашу сторону. Конечно, он заранее знал, что это дети звонят в звонок, еще до того как открыть.
Однажды во время каникул, когда мне было пять или шесть лет, мама отозвала меня в сторонку и попросила больше не участвовать в этих играх на дворе у соседа.
– Он совсем старый, – сказала мама тихо. – У него была тяжелая жизнь. Он прошел через сложные вещи. Мы должны помогать ему и уважать его, а не дразнить.
Так новое осознание добавилось к расплывчатой информации о Холокосте в моей голове – тот, кто пережил его, имел «тяжелую жизнь» и прошел через «сложные вещи».
Я согласилась с тем, что сказала моя мать, и дала ей слово. После этого я старалась придумывать новые игры, чтобы отвлечь соседских ребятишек от того старика. Если старшие мальчики все равно решали подразнить его, я отходила в сторону и убеждала своих друзей поиграть во что-нибудь еще. В моем воображении сформировалась некая связь между этим соседом и моими родителями, и я относилась к их скрытому, горькому прошлому с трепетом и уважением.
Сегодня, более чем сорок лет спустя, я надеюсь, что у того одинокого соседа были и другие визитеры, кроме нас, детей, которые звонили ему в дверь – люди, которые, в отличие от нас, звонили для того, чтобы зайти к нему в гости и расспросить о его здоровье.
В карантинном блоке Аушвица
Сара Лейбовиц
Две недели, которые мы провели в карантине, были очень тяжелыми. Мы не привыкли спать в тесноте на одной кровати с остальными. Среди нас была замужняя женщина, которая постоянно жаловалась: «Я уже привыкла спать в собственной постели». Мы понимали ее.
Платья, которые мы носили постоянно, не снимая и не стирая, выглядели ужасно – все в пятнах, рваные и дурно пахнущие. Кроме них, на наших телах не было ничего, потому что белья нам не дали. Так и не найдя способа укоротить свое платье и приспособить его под свой размер, я стала подвязывать подол, чтобы не спотыкаться о него.
У нас не было ничего своего: ни бумаги, чтобы писать на ней, ни карандаша, ни ручки, ни иголки с нитками, ни расчески, ни шпилек, ни часов, ни зубной щетки, ни зубной пасты, ни ножниц, ни ленты, чтобы завязать волосы, ни ваты, ни поясов, ни соли, ни сахара, ни масла, ни мыла, ни крема для лица, ни мази для порезов. Ничего.
Две недели мы ничего не делали – только стояли часами на перекличках и отборах. Весь день, от зари до темна, мы стояли на улице перед блоком. Поскольку в туалет нас в течение дня не водили, нам приходилось оправляться стоя; наши надсмотрщицы предпочитали, чтобы мы делали это снаружи, а не в чистом, хорошо вымытом блоке. Только по ночам, когда наступало время спать, нам позволяли войти в блок.
Я постоянно плакала, переполненная скорбью и тоской. Я не помню, чтобы хоть раз улыбнулась или засмеялась, и не помню, чтобы хоть раз нашла утешение. Утешения не было. Все делалось по команде: «Встать! Оправиться! Построиться! Есть! Ложиться!» Мы были как роботы. Как марионетки на веревочке.
Голод мучил нас беспрестанно. По утрам мы получали маленький кусочек хлеба, а в обед миску супа. Миски были вроде тех, которые мы дома ставили возле постели, чтобы, проснувшись, совершить ритуальное омовение рук. Они были эмалированные, разных размеров и цветов, вероятно, отнятые у людей, прибывавших в лагерь.
В мисках плескался еле теплый суп с несколькими ломтиками нечищеного турнепса или кольраби и еще какой-то зеленью. На четырнадцать девушек, спавших на одной койке, полагалась одна такая миска. Мы делили суп с большой аккуратностью. Каждая, по очереди, делала три глотка; если после этого в миске еще оставалась жидкость, мы начинали заново, и каждая получала еще глоток. Забота о других возникала естественным образом, потому что всех нас объединяла общая судьба.
В тот период ужина нам не давали вовсе. Ночи были очень холодные, и на голодный желудок терпеть холод было особенно тяжело. Мы спали, притиснутые друг к другу, и на четырнадцать человек у нас было одно одеяло, без матрасов и подушек. Тем не менее я была такой голодной и измученной, что засыпала сразу же, как только моя голова касалась досок. Я была сломлена утомлением и голодом. Каждый вечер я плакала и засыпала в слезах.
До туалетов от нашего блока надо было идти семь или восемь минут, но ходить туда самостоятельно заключенным не разрешалось. Ночью мы пользовались ведрами, которые стояли в блоке. Тот, кому повезло воспользоваться ведром, пока оно пустое, сразу возвращался на нары и снова засыпал. А вот менее везучим, кто пользовался ведром, когда оно наполнялось до краев, приходилось тащить его до туалетов, по холоду и темноте, в одиночестве.
Иногда женщины горько шутили о нашем положении. Кто-то сказал однажды утром: «Вообще-то, проснувшись, я привыкла умываться…»
Как-то в четверг одна девушка сказала: «Моему чолнту[14] кое-чего не хватает». Все спросили: «Чего?» – и она ответила: «Выбраться отсюда».
Много раз мы увлекались разговорами о чудесных блюдах, которые