Шрифт:
Закладка:
«Россия вступает в революционный период своего существования. Проследите жизнь всех сословий, и вы увидите, что общество разделяется в настоящее время на две части, интересы которых диаметрально противоположны и которые, следовательно, стоят враждебно одна к другой.
Снизу слышится глухой и затаенный ропот народа, – народа угнетаемого и ограбляемого всеми, у кого в руках есть хоть доля власти, народа, который грабят чиновники и помещики, продающие ему его же собственность – землю, грабит и царь, увеличивающий более чем вдвое прямые и косвенные подати и употребляющий полученные деньги не на пользу государства, а на увеличение распутства двора, на приданое фрейлинам-любовницам, на награду холопов, прислуживающих ему, да на войско, которым хочет оградиться от народа… Как бы в насмешку над бедным, ограбляемым крестьянином, дарит по нескольку тысяч десятин генералам, покрывшим русское оружие неувядаемой славой побед над безоружными толпами крестьян; чиновникам, вся заслуга которых – немилосердный грабеж народа; тем, которые умеют ловчее подать тарелку, налить вина, красивее танцуют, лучше льстят!»
Но что же предлагал для изменения такого ужасного положения вещей юный социалист со скуластым лицом, едва опушенным мягкой бородкой, припухлыми большими губами и пристальным взглядом небольших глаз из-под высокого лба, осененного шапкой небрежно зачесанных назад волос?
«Выход из этого гнетущего, страшного положения, губящего современного человека и на борьбу с которым тратятся его лучшие силы, один – революция, революция кровавая и неумолимая, революция, которая должна изменить радикально все, все без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка.
Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что прольется река крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы; мы предвидим все это и все-таки приветствуем ее наступление, мы готовы жертвовать лично своими головами, только пришла бы поскорее она, давно желанная!»
Страшно читать это сегодня, видя, насколько верно знал студент Московского университета будущее развитие наше. Тогда же это было воспринято больше с недоумением, чем с тревогой. В 1863 году Заичневский был отправлен на каторгу в Иркутскую губернию, на следующий год переведен на поселение в Витим, а с 1869 года ему было разрешено вернуться в Европейскую Россию. Оставаясь в положении поднадзорного, он возобновляет революционную работу. Забегая далеко вперед, скажем, что умер Заичневский в Смоленске в 1896 году, и «даже в бреду, на смертном одре, – по воспоминаниям очевидца, – кому-то все доказывал, что недалеко то время, когда человечество одной ногой шагнет в светлое царство социализма».
В конфликте Заичневского с царским режимом просматривается роковое в русской истории противоречие между велением сердца, желающего немедленного уничтожения несправедливости, объявления свободы и равенства, ведущих ко всеобщему братству людей, и доводами рассудка, требующего трезво определить, к чему готовы страна, общество и человек, между мечтой о рае на земле и пониманием извечной истины, что рая на земле быть не может.
Несмотря на сопротивление косных сил, идеи гуманизма и человечности наряду с материальными факторами вынуждали власть продолжать преобразования, ибо угроза стихийного народного возмущения устрашала многих. Новым препятствием стали общее снижение культурного уровня и «одичание совести» у немалой части озлобленной и раздраженной молодежи.
Петра Заичневского можно назвать символом русского нигилистического революционерства в той же мере, в какой Александр II олицетворял эволюционный путь реформ. В конечном счете оба они пеклись о благе народа, но принципиальное различие состояло как в средствах и методах его достижения, так и в самой цели.
Теоретиков-революционеров воодушевляло не знание, а вера в абстрактный идеал, прямо противоположная вере христианской. Зараза революционерства поражала многих и многих. Некий юноша из провинции, попавший на одну из студенческих сходок в Петербурге, внимательно слушал долгие споры и возвращался к себе на квартиру в полной растерянности: «Я не знал, что лучше начать делать: распространять ли книги или убивать».
Роковой рубеж был перейден, ибо для идейного убийства прежде всего должна быть идея. Над этим роковым вопросом, возможно, тогда и размышлял Достоевский, живописуя Федора Раскольникова и предугадывая теоретика-моралиста и убежденного атеиста Ивана Карамазова, готового в мыслях к отцеубийству, ибо давно порваны связи, и очень уж старик дурен и грязен…
Но что же власть? Александр Николаевич читал прокламацию Заичневского (не зная, разумеется, ее автора), а в ней были такие строки: «Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, знамя красное, и с громким криком: „Да здравствует социальная и демократическая республика русская!“ – двинемся на Зимний дворец истребить живущих там…» Угроза ясная и недвусмысленная.
С другого берега, из Лондона, раздалось осуждение как «террора оторопелой трусости» режима, так и молодых людей, начитавшихся Шиллера и Бабефа. Статья «Молодая и старая Россия» за подписью Искандера была напечатана в «Колоколе» 15 июля 1862 года. Поскольку еще покойный Ростовцев завел обыкновение просматривать герценовские издания, Александр Николаевич эту статью читал. Он нередко принимал правоту рассуждений Герцена, меткость его язвительной критики. Оба Александра, находясь на крайних точках политического спектра, сходились в одном пункте: желании блага России. И вот с этого пункта прокламация Заичневского была воспринята ими как несерьезная.
«Чего испугались честные, но слабые люди? – с усмешкой вопрошал Герцен. – Добро бы они верили, что русский народ так и схватится за топор по первому крику: „Да здравствует социальная и демократическая республика русская!“ Нет, они все хором говорят, что это невозможно, что народ этих слов не понимает… „Молодая Россия“ нам кажется двойной ошибкой. Во-первых, она вовсе не русская, это одна из вариаций на тему западного социализма, метафизика французской революции – социальные disederata (мечты), которым придана форма вызова к оружию. Вторая ошибка – ее неуместность: случайность совпадения с пожарами – усугубила ее. Ясно, что молодые люди, писавшие ее, больше жили в мире товарищей и книг, чем в мире фактов… И все-таки каждый честный человек считает себя обязанным ругнуть молодых людей…» А они «наговорили пустяков» и только. «Ну что упрекать молодости ее молодость, сама пройдет… Крови от них ни капли не пролилось, а если прольется, то это будет их кровь – юношей фанатиков».
И Александр Николаевич поверил лондонскому «генералу от революции», не зная, что Герцен для русских революционеров давно не авторитет, что его осыпают упреками за отход от «революционных позиций», за потерю веры в насильственные перевороты и надежду на эволюционный путь.
Они считали себя противниками, но странное это было противостояние, неудержимо тянущее их друг к другу. Один Александр поначалу жарко приветствовал приход другого к власти и, отбросив (ненадолго) иронию и скептицизм, внушал себе и венценосному тезке веру в благодетельность перемен. Другой вскоре привык считаться с крамольными подсказками из Лондона и пресекал тонкие увертки крепостников при решении крестьянского вопроса, на которые указывал «Колокол».