Шрифт:
Закладка:
Ляля посмотрела с участием на идущего мимо робкой больничной походкой мужчину, завязанного по-детски в теплую шаль. Это, наверно, жена завязала его.
А в квартире у Хворостовых были сухие субтропики, климат Мексики и Аризоны, и никто на свете, кроме Ляли и ее отца, не знал, сколько силы, сколько смекалки и хитрости, сколько мужества было затрачено, чтобы доставать каждый день доски, щепки, бревна, чтобы дотащить все это до дому, поднять по лестнице, распилить, расколоть, затопить.
Днем в доме, в коридорах и на лестнице было так же тихо и темно, как ночью. Подымаясь по лестнице, приходилось ногами отсчитывать ступени. Ляля знала, сколько ступеней до ее этажа. Идя по коридору, приходилось отсчитывать в темноте двери, чтобы не пройти свою дверь.
На лестнице она столкнулась с каким-то человеком. Он чиркнул спичкой, и в темноте осветилось длинное синее лицо. Лицо было неулыбающееся, бесстрастное, и исчезло вместе с погасшей спичкой. Может, потому и сбилась Ляля в счете, но поленилась спуститься и начать счет снова. Она была уверена, что и так найдет свой коридор. Вот и коридор, шершавые стены, двери, первая, вторая, третья. Ляля вынула из бокового кармана ключ. Но ключ оказался ненужным, дверь была не закрыта. Неужели отец забыл ее захлопнуть, когда пошел добывать доски.
Как это произошло, Ляля не смогла бы объяснить, но она попала по ошибке в незнакомую, чужую квартиру и там заблудилась. Так глупо, так глупо, – и уже не знала, много ли, мало ли прошло времени, как она сюда зашла. Она долго бродила вдоль стены, трогая ее руками, возвращалась снова, шла вперед, стараясь нащупать дверь в кухню, где на плите, вероятно, есть светильник – коптилка и спички. Дверей не было. Все это было похоже на детство, в детстве в гостях случалось ей так блуждать. Вот дверь. Наконец-то! Она нащупала стену. Стена была гладкая, видимо крашеная. На стене – картины, холодные, скользкие. Не кухня, вероятно кабинет. Она села на невидимый диван. Долго ли она сидела, она не знала. Вдруг она почувствовала, что кто-то трогает ее в темноте холодными пальцами, и самое удивительное, что ей было совсем не страшно от прикосновения чужих невидимых рук.
Потом чиркнула о коробок, и вспыхнула неровным светом спичка, и осветила унылое лицо человека, которого она встретила на лестнице.
Он узнал ее раньше, чем она его. Это был их сосед, научный сотрудник сада. Но лучше бы он не зажигал лампу, а в темноте проводил ее до дверей. Комната была полна замерзших погибших растений, принесенных сюда из разбитых воздушной волной оранжерей.
Какое он имел право! Как он мог допустить до того, чтобы растения замерзли, погибли, когда в кабинете у него стоял огромный письменный стол, когда были стулья, книжные полки, книги, когда на стенах висели ненужные глупые картины, бездарные копии со сладких произведений Беклина и Штука в таких толстых рамах, с такими широкими подрамниками.
Она вышла и хлопнула дверью с такой силой, что удивилась себе.
Погибло шоколадное дерево, погиб банан, погиб кувшинчик – самое странное растение Ботанического сада, кувшинчик, у которого была миловидная внешность растения, а повадки животного, и оно питалось насекомыми, заманивая их в себя, где и переваривало еще живую пищу. Погибли орхидеи, а бездарные копии с мещанских произведений Беклина висели на стене и стояло столько стульев, что на них можно было усадить всех спекулянтов с Ситного рынка. Обыватель, малодушный обыватель, ему бы открытками торговать на барахолке, а не изучать растения, не ботаникой заниматься, – жалко, что она не сказала, не крикнула ему все это в лицо.
Квартира Хворостовых выстыла. В ней был уже не климат Мексики и Оризоны, а климат коридора, климат лестницы. Уже второй день не было ни полена дров. Ждали Жоржку с машиной. Он работал на Ладожской трассе и обещал подбросить немножко дров. Отец ушел с утра и до сих пор не вернулся.
Он, наверное, ходит по улицам возле разрушенных домов и смотрит, не валяется ли где старая, отброшенная воздушной волной доска, и если нашел, то уже несет ее своими старыми руками через весь город, часто останавливается, нагибается, кладет доску на снег и хлопает руками в заячьих детских рукавицах, сшитых ему Лялей. Даже заячьи рукавицы не могут уже согреть обедненную недоеданием его семидесятилетнюю кровь.
Кактусам холодно. Если Жоржка не привезет дров, они погибнут. Они не могут погибнуть, не должны погибнуть. Хворостовы не допустят, чтобы они погибли. Даже и теперь у Ляли не было к ним любви. Жалость – да, но любви не было. С детства у нее было какое-то недоверие к растениям. Живые, растут, питаются, дышат, даже любят, а не двигаются. Всю жизнь стоят на одном месте, привязанные корнями к тому клочку земли, где стоят. Насколько выше их животные, которым дано не только дышать, но и двигаться. Насколько выше животных птицы, которым дано не только ходить, но и летать. Летающие люди! Летчики! Вот кто чувствует время всем напряжением, всеми мускулами души. У них мускулистые души, у наших ястребков, все бесстрашие, вся ловкость, – как птица, они бросаются на врага.
Ляля тоже пошла бы в летную школу, в парашютисты. Она пошла бы, если бы не эти растения. Может, за то она их так ненавидит. Но и любит тоже за то. Она проведет их через зиму и летом уйдет на фронт. Не ботаник же она и не давала себе слова всю жизнь провести возле них, как отец. Она даже и факультет-то выбрала, где не было ни ботаники, ни зоологии, ни биологии, – самый лучший на свете – строительный факультет.
Но сейчас не строить следовало бы ей, а защищать построенное. Но, видно, суждено ей было не летать, а ходить не своей, а медлительной от слабости походкой да собирать, как старухе, щепки, нет, она сделает всё и не даст погибнуть этим кактусам, но уж потом ни за что она не зайдет в оранжерею, даже ради отца.
Кактусам было холодно. Человек, когда ему холодно, может побегать, потопать ногами, похлопать руками, наконец надеть еще один свитер или на пальто еще одно пальто. Но на растение не наденешь шубу и валенки, в движении ему отказано природой. И единственно, чем может помочь Ляля кактусам, – это затопить хотя бы меньшую из трех буржуек, но в доме