Шрифт:
Закладка:
После обеда получил билет на «Риголетто» в 4-м ряду и поехал. Увидя Каменского в антракте, я повернулся к стороне сцены и пожал плечами. Истинно глаголю: нужно не иметь ни одного знакомого дома и ни одной книги в кабинете для того, чтоб ездить в оперу, особенно в «Риголетто». Впрочем, тут я сам виноват: очень нужно было мне глядеть в ложи, кланяться знакомым, искать взорами хлыщей (которых теперь как будто менее: может быть, они все у Рашели![405]), а не углубляться в оперу, не переноситься мыслями на место действия! Народу было много, но театр не был полон, и оттого было мало этого подлого, тело накаливающего воздуха, который мне так неприятен. Видел Лонгинова, Строганова, Веревкина, Акимова, Милютина ст<аршего>, видел и разных престарелых мумий в роде Чернышева, Адлерберга и Перовского. Очень хорошеньких женщин не было. В антракте в foyer[406] произошло движение, как будто при приезде какого-нибудь великого лица, и толпа хлыщей собралась глядеть на молодого Воронцова с женой. К ним подошел молодой Паскевич, вероятно с женой же — creme de la creme[407]. Я взирал, но не благоговел. В креслах мелькало тоже несколько донн, довольно изрядных. Вообще все увеселение, если его перевести на деньги, не стоило и пятиалтынного.
Вторник, 27 окт<ября>.
Утром ездил: к Олиньке, Росторгуеву, Некрасову; обедал у нас Дрентельн и сообщил кое-что забавное о первом представлении Рашели. После двух первых актов он встал с места и спросил своих соседей: неужели это хорошо, господа? Особенно entourage[408] Федры безобразен[409].
Вечером к Маевскому, где был Сократ, проклинаемый стократ, и Калиновский. Поехали в Стремянную улицу и по деревянной, но чистой лестнице взошли в три комнаты, обитаемые польками. Одна из них, Юзя, довольно мила, напоминая собой m-me Viardot, только в изящном виде. Ужинали, пили теплое шампанское, и Сократ доказал, что он не Сократ, а Разврат. Вообще, впрочем, особенного веселия не было, — недоставало согласия в общем концерте. Лег спать в 1 1/2, если не позже.
Среда, 28 окт<ября>.
Утро прошло в чтении, гуляньи и беседе с Капгером, который у нас обедал; после обеда спал, изготовляясь к пиршеству Балтазара[410]. В половине 8-го заехали к Викт<ору> П. Гаевскому и застал у него на столе работу о Дельвиге[411] — дурной признак! Скоро явился сам хозяин и объявил, что у него злобный триппер, а сам он не знает, ехать ли на бал. Но явился Николай Семенович, и сердце не выдержало. Мы поехали трое в карете, заезжали в Милютины лавки[412], откуда Амфитрион[413] вышел с фруктами и ананасом. Квартира Ольги, оказавшейся на этот день Прасковьей Ивановной, сияла огнями, в ней находилось дам 12, между ними Лиза, там назыв<аемая> Полковница, Наташа и Саша, приятельницы Каменского. Лиза была всех лучше в розовом шелковом платье, с миллионом браслетов и колец. Кроме ее, две донны могли назваться пышноволосыми, Полковница и еще одна Марья Петровна, совершенно напомнившая собой одну из виньеток Shakespeare's Beauties Images[414], кажется. У одной Маши отличные глазки, ножки и руки, а сама она сложена так, что, переодевшись мальчиком (после жженки) в сюртук Гаевского, она походила на мальчика совершенно. Заварили жженку, и дамы пили исправно, особенно Полковница и одна Софи, весьма бойкая и грациозная донна, прозванная Одалиской. Говорили подлые остроты, экспромты и так далее. Танцовали до того, что Маша, имевшая на себе одни штанишки и сюртучок, совершенно промокла. Виктор Павл<ович> скакал чрез стулья, кувыркался, а потом жаловался, что у него покалывает. Тень Соляникова должна была ликовать в этот вечер. Лиза скоро уехала, а Марья Петровна стала героиней вечера. За ужином ей сказали экспромт, оканчивающийся стихами:
Зачем я только что вздыхатель,
Зачем не содержатель твой!
Одним словом, ужин и весь вечер совершенно были достойны Поль де Кока или Ивана Чернокнижникова. Я сидел возле Маши. Из мущин были еще Серапин, Познанский и другие лица, которых не знаю по именам, всего человек 7. Нельзя было сказать глупости, чтоб она не возбудила смеха и рукоплесканий. Все это, однако, было далеко не то, что вечера в доме Бруни или Михайлова, особенно первые вечера с Григоровичем и Ждановичем. Но вообще пир был хорош и вышел бы лучше, если б не было такой роскоши. Вечер с гризетками не должен быть слишком блистателен и богат. Домой я вернулся, proh pudor[415] — в четыре часа утра и спал до 11.
Четверг, 29 окт<ября>.
Чем нелепее и неистовее идет мое время, тем аккуратнее ведется дневник. И не мудрено, кроме его я ничего не пишу, а пустею, вероятно, с каждым часом. За весь этот месяц ни одной мысли, ни одного плана нового, ни одного шага к осуществлению старых, ни одного начатого труда. Живется весело — это правда, но надобно знать и честь. Еще три дни беспутства, и basta! basta! basta, per pieta!»[416]
Сегодни опять пир и разврат, довольно гнусный. Подобно Панаеву, я все утро бродил полусонный и не жил, оживился же только в час сумерек. Чтоб протрястись, я прошел до Луи пешком, там в 1 No гостиницы уже стоял стол с фруктами, серебряными вазами и кувертами на 25 персон. Скоро явились гости и сам бенефициант[417]. В этот день я первый раз с приезда видел Фридерихса, Евгена Крылова и нескольких других, кем менее интересуюсь. Сидел я около Дрентельна и Ванновского, имея налево Евгена и Савона, коего посадили тут «для возбуждения аппетита», запретив ему говорить о Малороссии. Несмотря на то, аппетита не было, и обед не пришелся по моему вкусу. Есть в обедах эти похабные lieux communs[418] (например, филе из говядины и лакс-форель), которые мне ненавистны. По вкусу пришлась фаршированная дичь и fonds d'artichauts glaces[419]. Но я удивляюсь и завидую людям, способным после замороженного пунша вести атаку на жареное!
Для любителя можно было нарезаться отлично. Я выпил рюмки две мадеры, рюмку рейнвейну и немного шампанского, наотрез отказавшись от бургонских, бордосских вин и портера. Некоторые из гостей, особенно молодежь, напились, общий крик начался с середины обеда. Пили здоровье Ванновского, и я