Шрифт:
Закладка:
Письма Львовой напоминают письма Петровской: знавшая и об этом романе мужа, Иоанна Матвеевна сохранила их. Похоже, знала о нем и Гиппиус, писавшая жене Брюсова 23 ноября 1912 года из Петербурга: «В последний свой приезд (в конце октября. — В. М.) он мне сначала показался успокоенным и горизонт прояснившимся, но затем опять как будто показались тучки. Я лично думаю, что когда-нибудь, не теперь — так потом, тучки эти фатально соберутся в одну большую, кажется, и Вы держитесь того же мнения»{27}.
«Н. написала мне, что, если я не буду ее любить, она убьет себя. Тогда же она сделала попытку самоубийства: пыталась отравиться цианистым кали. […] Н. желала, чтобы я стал ее мужем. Она требовала, чтобы я бросил свою жену. С первого раза я отказал. Она настаивала. […] Мне казалось нечестно бросить женщину (мою жену), с которой я прожил 17 лет, которая делила со мною все невзгоды жизни, которая меня любила и которую я любил. Кроме того, если б я ее бросил, это легло бы тяжелым камнем на мою совесть, и я все равно не мог бы быть счастлив. Вероятно даже, что жена не перенесла бы этого моего поступка и убила бы себя. Все это я объяснил Н. Она все поняла и согласилась, что я не могу и не должен сделать этот шаг».
Для современников «Стихи Нелли» связывались с Львовой, но в них не менее ощутимо присутствие Сырейщиковой, больше похожей на модерную, кокетливую и соблазнительную героиню-автора:
Скинув тонкое боа,
Из-под шляпы черно-бархатной,
Я в бокале ирруа
Вижу перлы, вижу яхонты…
Будет счастье или нет,
Ах, теперь не все равно ли мне!
Легкой жизни силуэт
Встал еще обореоленней.
«Вы совсем не хотите видеть, — восклицала Львова, — что перед Вами не женщина, для которой любовь — спорт, а девочка, для которой она — все». Не берусь утверждать, что для Сырейщиковой любовь была «спортом», зато к «Нелли» эта характеристика подходит отлично. Другой важный компонент «Нелли» — уже не маски, а текстов — влияние Северянина, которого Брюсов заметил еще в 1911 году, и Шершеневича, который учился у Валерия Яковлевича технологии славы.
Июнь 1913 года Брюсов провел с Львовой на озере Сайма — как семь лет назад с Петровской. «Дай верить, что я тоже прежний», — написал он в эти дни. «А сердце смеялось почти успокоенно, забыв о пройденной дороге Голгофы», — уверяла подруга, но успокоения не было. Равнодушие критики и публики к ее книге, затем отъезд Валерия Яковлевича с женой в Нидерланды повергли поэтессу в депрессию. В стихах появились эгофутуристические ноты. 27 октября Ходасевич в письме к Садовскому иронизировал: «Бедная Надя потолстела и стала футуристкой. А стишки плохонькие»{28}, — хотя после ее смерти уверял читателей, что «в последние месяцы своей жизни Львова как поэтесса сделала огромный шаг вперед. В стихах ее стало звучать нечто совершенно самостоятельное, не присущее никому другому». Последние слова метили в Брюсова.
Летом 1913 года Львова сблизилась с Шершеневичем, вместе с которым под руководством Брюсова переводила стихи Жюля Лафорга. Не берусь судить, как далеко зашла их близость, но можно говорить о литературной и личной дружбе и о взаимном доверии. Шершеневич узнается в ее стихотворении, датированном 7 августа и опубликованном в футуристическом альманахе «Пир во время чумы»:
Мне нравятся Ваши длинные ресницы
И девически нежные щеки…
Кто меня целовал у старого дивана —
Вы или он?
На отношения двух мужчин роман не повлиял, но в поведении Надежды Григорьевны нетрудно увидеть желание поступать назло Брюсову.
Наступил кризис. У Львовой снова появился яд. Потом она стала требовать у Брюсова револьвер: «Я спрашиваю только то, что мне уже обещано. А обещания свои исполнять должно (твои вчерашние слова). Пришли мне свой револьвер. Все те „возможности“ уйти, которые у меня есть, — очень мучительны. […] Я не хочу больше мучений. И не хочу, чтобы у меня было искаженное, синее лицо. Пусть оно останется спокойным и красивым. Это моя последняя просьба, а в них, кажется, отказывать не принято. Встань на ту точку зрения, что если у меня хватит сил нажать курок, у меня хватит сил и выпить порошок».
Брюсов не верил в серьезность намерений и дал ей какой-то револьвер, но взял слово «не пользоваться им против себя». Александр Львов, брат Надежды, отобрал его, а после смерти сестры требовал от Брюсова ответа на вопрос: «Считаете ли Вы себя виновным морально в самоубийстве Нади и физически в снабжении человека, уже находившегося под властью известного настроения, […] удобным, нестрашным, автоматически действующим средством вызвать смерть?» — «Да, считаю, — ответил Брюсов, — но в той же мере, в какой должны считать себя „морально виновными“ и Вы лично, и все другие, бывшие с ней близкими. […] Человек, решившийся на самоубийство, всегда найдет для этого средства. Вам, может быть, неизвестно, что я, в самом начале моего знакомства с Н. Г. (курсив мой. — В. М.), дважды удерживал ее от сходного поступка в самые последние минуты. В те дни, когда Вами был отнят у Н. Г. тот револьвер, у нее в руках уже был другой, который она мне показывала[70]. […] Мне казалось, что с таким настроением должно бороться не внешними мерами, которые должны были оказаться бесплодными, а иным путем: стараниями вызвать в Н. Г. любовь к жизни, желание жить». «Иным путем» стала литературная работа, спасавшая самого Валерия Яковлевича. Львовой она не помогла. Во всяком случае утверждение Ходасевича о том, что «Брюсов систематически приучал ее (курсив мой. — В. М.) к мысли о смерти, о самоубийстве», — злонамеренная ложь.
Первого ноября Львова написала жестокое и откровенное стихотворение, которым завершается посмертное переиздание