Шрифт:
Закладка:
– Что-то он молчит о сребрениках, которые заплатили ему за Гиацинта, – сказал полковник Грим. – Все про телесную страсть да извращение страсти. Что бы ему в своих пространных рассказах о том, как они там пощупывали да полизывали, поглаживали да обхаживали, не сказать про страсть, именуемую сребролюбием? Влечение к холодным кружочкам, за которые можно купить и сласти, и жизнь человека, которым безразлично, какой предмет страсти предоставить.
– Где страсть, там поражение, – сказал Самсон Ориген. – Наш великий Прожектер зовет нас уяснить себе и исследовать наши страсти, выявить каждый темный извив души, каждое темное влечение, вывести их на свет, очистить от скверны, соединить в них невинность и мудрость. Но я говорю: кривое не может сделаться прямым, и чего нет, того нельзя считать[158].
– У тебя страстных желаний почти что и нет, – сказал Турдус Кантор. – Что многие переносят с трудом, ты выносишь легко.
– Одного я страстно желаю, – отвечал Самсон Ориген. – Я страстно желаю присутствовать при поражении страсти. Я желаю не быть. Толстяк Силен, всем пóрами источая сало и винный отстой, сказал уловившему его царю, что наивысшее счастье для смертного – не родиться, а коли родился – поскорей умереть[159], ибо это и есть истинный покой, какого не обрести нашему юному приятелю, сколько бы он ни рылся в памяти и воображении в поисках предмета для исповеди, какими бы покаяниями ни отягощал души слушателей, какими бы обидами ни делился с кем ни попадя. Истинная мудрость в том, чтобы безмолвствовать, не давать и не брать, но бездействовать.
– С тех пор как ты с нами, не очень-то ты безмолвствуешь, – возразил Турдус Кантор. – Ты и ешь, и пьешь. И речи твои назидательны. Общество твое нам приятно.
– Истинно так, – согласился Самсон Ориген. – Это, верно, действие радужных упований и неумолчной говорливости, которые разлиты в здешнем воздухе. Ваши холодные головы почти сломили мою решимость ни с кем не сближаться. И мы трое увидим, что долго так не продлится. И придет день крови, и утолятся желания, и Кюльвер поймет, куда ведет его путь, а я буду на это взирать.
Эти слова слышат Фредерика и Алан Мелвилл, стоящие возле входа в натурную студию в училище Сэмюэла Палмера, залитую сверху светом из-за стекла. Слышат их и студенты, сидящие на полу неровным полукругом. Читает Джуд Мейсон: у него на голых коленях большущая растрепанная пачка листов с машинописным текстом. На нем блестящий красный халат нараспашку, под халатом видно серо-стальное тело. Лицо закрывают серо-стальные волосы, сальные, лоснящиеся. Он восседает на кафедре, цепко, почти по-обезьяньи, обхватив ее основание грязными ногами.
– Засим окончим урок второй, – объявляет он, откинув с лица волосы. – Все суета.
Он жестом подзывает Фредерику и Алана, те осторожно приближаются и вступают в зону прогорклого запаха.
– Вы небось скажете, что читать свой опус слушателям поневоле – верх тщеславия, – обращается он к Фредерике чистым, скрежещущим голосом. – Литература по вашей части, а я вот литературное произведение написал. Но не льщу себя надеждой, что вам интересно.
– С чего вы взяли? – отвечает Фредерика. – Неожиданная вещь. Захватывающая.
Глубокие глаза на худосочном лице между серыми космами загораются.
– Это книжка дурного тона. Не для благовоспитанных барышень.
– Будет вам важничать. Ну и что, если дурного? Я же говорю: меня захватило.
– Бывают книги, от которых саднит.
– Знаю. Не хотите, чтобы я почитала, – не надо. Снова займусь «Госпожой Бовари».
– Вот это уж точно книга дурного тона. Хулиганство с отчаяния. В моей охальной книжке надежды больше, чем в этой холодной поделке.
Заметив ее интерес, он вне себя от волнения и выглядит еще омерзительнее. Фредерика ловит себя на том, что старается не смотреть ему в лицо, а вместо этого рассматривает очертания его поджарого живота.
– А признайтесь, вы не подозревали, что я пишу. Вы на меня смотрели как на кучу мусора. Говорящий мусор.
– Если и так, то вашими стараниями.
– Ну, почитайте. In manus tuas…[160] Держите. – Он торжественно подступает к ней, обдавая собственным запахом, и сует ей пачку листов. – Назначаю вас своим читателем. «Нет больше той любви, как если…»[161] Если вы хоть чуточку этот словесный дрязг не полюбите, вам через него не продраться. «Дрязг» – ох какое слово звучное. Дрязг, дрязг, дрязг… Меня прямо в жар бросило от волнения…
– Это у вас единственный экземпляр?
– Колеблетесь? Жалеете, что вызвались? Забрать?
– Да ладно вам. Просто если он единственный, мне придется за него дрожать.
– Не придется. Я торгую телом. На копирку хватает. Но большей частью пишу от руки: выпускаю из себя, исторгаю черные волокна смысла и телесной боли и протягиваю по линейкам школьной тетрадки. Тащить сюда в пластиковом пакете единственный экземпляр рукописи – еще чего. Это мое дитя, плоть от плоти моей, единственная моя отрада. Рукопись у меня в моем скромном жилище вместе с клонами и вариантами. Это мой будничный экземпляр: угожу с ним под машину, и он пропадет – не жалко. А тот, что дома лежит, написанный разноцветными чернилами, – он не погибнет. Насчет цветных чернил: упрек в подражательстве отвожу заранее. Я прямо объявляю, что это дар уважения ему, отцу Роуфу[162], великому Барону Корво: это благодаря ему я познал прелесть багровых и изумрудных чернил.
Томас Пул предупреждает Фредерику, что к ней на занятия придет инспектор. Стоит февраль, и вечерами темнеет рано. Несмотря на Рождество и мрачную пору солнцестояния, группа не поредела. Надо, чтобы студенты выступили с докладами, говорит Томас Пул. Не любят они выступать, отвечает Фредерика, и чего их заставлять, если они записались на курс добровольно? Да у нее и не получится. Они предпочитают слушать ее, ее тонкие и проникновенные рассуждения. Как бы не вышло, что своими выступлениями они друг на друга тоску нагоняют. Томас Пул говорит, что занятия имеют еще и терапевтическую задачу, а публичные выступления тоже терапия. Фредерика огрызается: она не терапевт, студенты не пациенты. С головой у них все в порядке, им надо научиться мыслить сильно и глубоко, а возможности им не дают. После она припомнит Пулу эту «терапию». Пул стоит на своем. Если она заставит их выступать, они потом сами скажут ей спасибо, уверяет он. Чтобы студенты, даже взрослые, стряхнули апатию и поверили в себя, надо давить авторитетом. Может, как считает Фредерика, насчет терапии он и не прав, но насчет авторитета – точно. Фредерика уже знает, как разговорить студентов, и то, что они говорят, и ей