Шрифт:
Закладка:
– Конечно, я нервничаю, – продолжает Агата. – Ведь дело не только в нас, но и в детях. Но я права. Правила нам нужны. Если вы решите переехать.
– Мне бы хоть куда-нибудь, – признается Фредерика. – Нынешнее жилье меня более-менее устраивает, но может меня скомпрометировать, помешать… разводу. И наверно, вот что еще надо сказать. Средства у меня скромные, но зарабатывать присмотром за детьми я не хочу. Конечно, сколько надо, я посижу, но моя работа – это моя жизнь.
– Разумеется. Я понимаю. Поэтому и надо все заранее обговорить.
Молчание. Агата предлагает Фредерике посмотреть незаселенную часть дома. Это две комнаты с кухней на первом этаже и спальня с кухней в цокольном. Здесь все белое: новая ванна, стены, столешница на крохотной кухне, стол, обставленный бледными деревянными стульями. Деревянные полы оциклеваны и покрыты лаком. Безликость операционной.
– Я не хотела никому навязывать свой вкус, – объясняет Агата Монд. – Один какие-то цвета любит, другой терпеть не может. Жить по чужим понятиям, что вызывает покой, а что бодрость, было бы невыносимо… Я планировала, что семьи будут жить и вести хозяйство раздельно, разве что поужинают вместе раз в неделю или две – об этом можно договориться. Женщинам надо будет теснее сойтись с чужим ребенком. Когда я с хозяйством не управляюсь, приходит такая эрзац-бабушка: погладить, прибраться, – можно договориться, что она будет обслуживать и другую семью. Приглашать другого к себе на званый ужин или что-то такое никто не обязан. Насчет того, чтобы одалживать друг у друга вещи, нужна крайняя добросовестность, тут тоже можно и нужно заранее договориться – хотя бы о пылесосе, хотя бы только о пылесосе.
В голосе сомнение. Фредерика оглядывает белые стены, сверкающий белый кафель. Обставлять жилье она не умеет. Не приходилось.
А Лео нужен дом.
Агата Монд говорит внятно и веско, но в голосе колебания и тревога. Она чиновница, но ребенок лишил ее неуязвимости.
– А вечеринки у вас бывают?
– Ну нет. Просто я не люблю многолюдства. Но пожалуй, если договориться заранее…
– Кажется, ничего не получится, – решается Фредерика. – Кажется, я напрасно пришла. По-моему, мой образ жизни…
Кто бы знал, что такое ее «образ жизни»!
– Да-да, – кивает Агата Монд, – я понимаю. Я вас вполне понимаю.
Их заглушает несущийся сверху крик. Обеим приходит одна мысль: дети кого-то мучают или их кто-то мучает. Они срываются с места и мчатся наверх. Молодые, подвижные.
Саския плачет навзрыд, мечется вокруг домика-будки и тычет в него указующим перстом. Внутри что-то глухо колотится, и домик сотрясается так, что того и гляди развалится.
– Ты не можешь войти? – спрашивает Агата Саскию, а Фредерика окликает Лео:
– Не можешь выйти?
Саския прекращает рев и выпаливает:
– Он застрял! Я не могу его вытащить!
И снова пронзительный рев. Агата опускается на колени. Лео и правда застрял основательно: меч, наискось прижатый к двери, загородил ему выход, забрало не поднимается, он бьется головой в окно, как большой жук. Агата его утихомиривает. Подсказывая разъяренному мальчугану, как и куда повернуться, она терпеливо, дюйм за дюймом отодвигает меч и извлекает его. Объясняет, как в этой тесноте снять шлем и, изворачиваясь, выбраться наружу. Достает и шлем. И вот детишки, раскрасневшиеся, зареванные, уже сидят на коленях у матерей.
– А я торт приготовила, – вспоминает Агата Монд: теперь, когда угроза подселения миновала, она улыбается. – Можем полакомиться.
Торт получился знатный. На золотистой глазури выложен из румяных, засахаренных до прозрачности вишен домик наподобие пряничной избушки Гензеля и Гретель с шоколадной кровлей, синими занавесками в окнах, а по желтой кладке и над сводчатой дверью вьются цветущие зеленые лозы. Карамельная дымовая труба закручена, как на елизаветинских домах, на крыше два голубка. Лео и Саския, взяв по куску, забираются в домик-будку: вдвоем они там вполне помещаются – без доспехов. Фредерика замечает по сторонам камина две картинки и подходит поближе. Это факсимиле раскрашенных гравюр Блейка: «Нянюшкина песня» из его «Песен невинности» и ее антитеза из «Песен опыта». Невинность слева: текст расположился на ветках плакучей ивы, облитых розово-золотистым закатным светом. Нянюшка сидит у подножия дерева, не то пишет, не то вышивает. Две стройные девочки в розовых платьях, взявшись за руки, поднимают их над головой, прочая детвора в теплом вечернем сиянии ведет хоровод под этой аркой.
Когда детвора резвится с утра,На холмы поднимаясь бегом,Спокойно мне в моей тишине,И все спокойно кругом.«Домой, детвора, теперь нам пора.На закате роса холодна.Пора, детвора! Домой до утра!Гулять нам нельзя дотемна».«Нет, еще не пора! И в разгаре игра,И солнце еще не зашло.В небе множество птах, и стада на холмах.И по-прежнему в мире светло!»«Хорошо, детвора, правда, спать вам пора,Не померк еще радостный свет!»От холма до холма крики, смех, кутерьма,Так что эхо смеется в ответ[167].Справа – Опыт: три фигуры около дверного проема. Женщина в лиловом заботливо склонилась над юношей с длинными светлыми волосами в зеленом костюме. Юноша одной рукой обхватил себя за талию: жест, не столько скрывающий, сколько подчеркивающий его пол, признаки которого оттеняются золотыми штрихами на зеленых панталонах. Позади, в самом проеме, сидит понурая женщина неопределенного возраста. Тянутся вверх густые, отягощенные гроздьями виноградные лозы – лиловые, зеленые, золотистые, – устремляют к женщине с юношей усики-завитки.
Когда детвора резвится с утраИ слышится шепот в тени,Как больно мне вспоминать в тишинеМои минувшие дни!Пора возвращаться домой, детвора!На закате роса холодна.Затянулась игра, и узнать вам пора,Как зима ледяная темна.– Мне бы тоже хотелось такие картинки, – произносит Фредерика безучастно-вежливым тоном.
– Мне бы хотелось собрать все варианты. Люблю их за парность. Когда у тебя появляется ребенок, на детскую невинность начинаешь смотреть иначе. И на себя в детстве.
Фредерика смотрит в окно на грязь и мусор посреди улицы. Между автомобильных сидений с криками носятся друг за другом какие-то детишки – трое черных, трое белых. То ли играют, то ли затеяли драку.
– В художественном училище, где я преподаю, заведующий кафедрой помешан на Блейке, – говорит она. – Читает лекции про обретение детской невинности, полиморфную извращенность[168], безудержность желаний…
– В нашей комиссии тоже такое звучит. Кое-кто призывает учиться у детей, позволить им расставлять приоритеты, отказаться от строгих учебных планов. Лично я под таким не подпишусь… Я в детстве других детей боялась. Они мне казались кровожадными тиграми или тупыми троллями: только и ждут, чтобы поймать, связать и терзать. Я мечтала стать настоящим человеком – взрослым.
– Я тоже, – подхватывает Фредерика. – Постепенно понимала: вот я уже кое в чем разбираюсь, но говорить об этом, использовать это нельзя, пока не стану «совсем человеком» – я себе это