Шрифт:
Закладка:
– И гадаешь: это на всех дурацкие маски или только на тебе?..
– И, не найдя ответа, подозреваешь: только на мне…
– И, затаившись, втихомолку лелея свои мечты и способности, исступленно ждешь, когда же ты повзрослеешь, станешь настоящим, совсем человеком…
– И, став настоящим, слышишь, что куда более естественное состояние, в котором куда больше свободы, – ребенок с полиморфным извращением…
– И гадаешь: не думает ли твой ребенок так же, как ты когда-то?..
– Ребенок невинен, и ты чувствуешь, что ему неизвестно, что тогда знала и таила ты, и поэтому он уязвим…
– И как уязвим! Это неправда, что детство – это как в Раю. Это почти что Ад. Во всех отношениях…
– А наши представления о Рае… – Фредерика переводит взгляд с Блейка на сумрачную гравюру Джона Мартина, где вылепленный из белого сияния архангел Рафаил шествует под черными кронами райских дерев в романтическом вкусе навстречу озаренным мягким светом фигурам прародителей рода человеческого. – Наши о нем представления – это память о первозданном состоянии, когда – а правда, когда? – все представлялось нам более лучезарным, чем сейчас.
Задыхаясь, молчат. Улыбаются друг другу. От улыбки лицо Агаты оживляется и светлеет. Теперь оно не такое миловидное, как в покое: более угловатое.
– Я ни с кем еще об этом не говорила, – признается Фредерика.
– Я тоже. Хотите еще торта?
Разговор прерывается: в домике-будке началась возня.
У Фредерики появилась подруга.
Три недели спустя Фредерика и Лео перебираются в нижний этаж дома номер сорок два на Хэмлин-сквер.
Фредерика отправляется к Дэниелу в церковь Святого Симеона. Ей одиноко и неспокойно, а с Дэниелом они после Рождества стали ближе, чем прежде. В ризнице этого полухрама она останавливается и читает объявления. Есть тут плакат от Чад Радости Гидеона Фаррара: «Объятия во Христе. Детская игра: мамы и папы мгновенно научатся» – на большой фотографии босоногие люди разных возрастов, экстазно улыбаясь, сливаются в объятиях. Фредерика замечает небольшую карточку с декоративным ободком, выведенным зелеными, красными и синими чернилами: есть в этом нарядно изысканном ободке что-то готическое; если приглядеться, различаешь в листве фигуры пеликанов с окровавленной грудью, зарянок, острозубых нетопырей, мартышек. Текст выведен красивыми готическими буквами:
Существует большая лестница религиозной жестокости со многими ступенями; но три из них самые важные.
Некогда жертвовали своему Богу людьми, быть может, именно такими, которых больше всего любили, – сюда относится принесение в жертву первенцев.
Затем, в моральную эпоху человечества, жертвовали Богу сильнейшими из своих инстинктов, своей «природой»; эта праздничная радость сверкает в жестоком взоре аскета, вдохновенного «противника естественного».
Наконец, – чем осталось еще жертвовать? Не должно ли было в конце концов пожертвовать всем утешительным, священным, целительным, всеми надеждами, всей верой в скрытую гармонию, в будущие блаженства и справедливость? Не должно ли было в конце концов пожертвовать самим Богом и, из жестокости к себе, боготворить камень, глупость, тяжесть, судьбу, Ничто?
Пожертвовать Богом за Ничто – эта парадоксальная мистерия последней жестокости сохранилась для подрастающего в настоящее время поколения: мы все уже знаем кое-что об этом[169].
Фредерика задумывается: вроде что-то знакомое, но откуда, не помнит. И она спускается по винтовой лестнице в часовню.
Джинни Гринхилл в своей кабинке выслушивает писк и трескотню в телефонной трубке. Круглые плечи, обтянутые салатовым свитером, напряжены, время от времени она понимающе кивает, разглядывая ячеистые стены кабинки.
Дэниел в своей кабинке читает. На лице у него написаны невеселые мысли.
Из тесного святилища каноника Холли доносятся оживленные голоса. Спустившись в часовню, Фредерика, к своему удивлению, застает там Руперта Жако. Розовощекий, кудрявый, он сидит во вращающемся кресле каноника, крутится туда-сюда, размахивает руками и покуривает вересковую трубку, на нем зеленоватый пиджак и жилет горчичного цвета. Каноник в сутане утопает в ветхом кожаном кресле и тоже курит трубку.
Дэниел рад Фредерике. Предлагает ей чая, идет налить чайник. Фредерика попадает в поле зрения бойко крутящегося в кресле Жако.
– Фредерика! А я подумываю издать ваши рецензии отдельной книгой. Читал – хохотал в голос. Я не знал, что вы здесь.
– Я к Дэниелу. – Видимо, Жако решил, что Дэниел имеет о ней пастырское попечение, поэтому она поясняет: – Он муж моей сестры.
– Что вы говорите! А я было подумал, вы стажируетесь на васслушателя.
– Были такие мысли. Но по-моему, я не гожусь. Не хватает терпения и самоотвержения.
– А я бы не прочь… – Розовые щечки Жако розовеют еще пуще. – Конечно, я здесь бываю отчасти как издатель Адельберта. Но это занятие меня интересует. Думаю издать книгу под названием «Радетели» – хорошо бы Адельберт написал. О людях гуманных профессий: психоаналитиках, психиатрах, инспекторах службы пробации, васслушателях… И о новом поколении руководителей терапевтических групп и всяких таких новинок.
– Чай будете? – предлагает Дэниел.
– Да, спасибо, – откликаются Холли и Жако.
Встреча переходит в чаепитие. Беседуют. Джинни Гринхилл по-прежнему самозабвенно внимает телефонной трескотне: другой мир.
– Фредерика за гроши творит у меня чудеса, – рассказывает Руперт Жако. – После ее рецензий я почти ничего не принимаю, но сами рецензии – восторг!
– Но «Хлеб насущный» Филлис Прэтт вы же приняли, – напоминает Фредерика. – Я порадовалась: писать она умеет. Дэниелу и канонику Холли будет интересно. Это о священнике, который утратил веру.
– Она ко мне заходила на прошлой неделе.
– Какая она? Расскажите, – просит Фредерика.
– Больша-ая такая, – начинает Жако. – В черном драповом костюме и черной шляпе, как у священников, с тусклой красной лентой. Приходит и говорит: «Хочу забрать книгу». Я говорю: она уже в производстве, и обложку, говорю, уже сделали: ядреный подовый каравай и нож, этакий сверкающий ножище. И книга, говорю, всем понравилась. А она таким бесцветным голосом: «Книга непечатная, недостойная, прошу вернуть». Я говорю: достойная, и я буду очень переживать – поддался расхожему заблуждению, что люди таких габаритов добрые и жалостливые, – а она свое: «Хочу забрать, недостойная книга». Вижу, нашла коса на камень, и решил стать не косой, а молотом. Требую объяснений: ведь я на книгу потратил столько времени, денег, душевных сил, но дело не в этом – автор действительно талантлива, я наконец открыл действительно хорошего писателя… Говорю и понимаю, что и правда так думаю, и расстроился: за себя стало обидно. А она сидит и тянет ту же песню: «Недостойная книга, хочу забрать». И тут что-то меня толкнуло: «Если вы, положа руку на сердце, подтвердите, что сами хотите, чтобы я отказался от публикации, что на вас никто не давит…» И она потекла, залилась слезами: оказывается, ее муж почитал рекламный текст для обложки – мы ей посылали – и решил, что роман про него.
– А он про него? – спрашивает Фредерика.
– Может, и про него. Откуда