Шрифт:
Закладка:
Почему сегодня это кажется таким недостижимым, таким далеким, таким доведенным до конца, это Единство, Любовь, Роман?
Архаизмы эти только для того и понадобились, чтобы удержать, продлить это прошлое, время монахов, мистиков, проповедников. Сегодня так не получится.
А может, только у меня не получается?
* * *Фредерика просматривает свои пометы в скорбном листе грехов или проступков Найджела – пристрастном, лживом рассказе о своих злоключениях – и задается вопросом: а что она называет любовью?
Это слово хоть что-нибудь означает?
Любила ли я Найджела?
Он научил меня страсти.
И тогда я кое-чего лишилась – независимости, в которой была моя сила.
Но я хотела знать, что это такое.
Да, именно знать, а не слиться с другим, – от этой мысли немного щемило… щемит и сейчас. Я – это я.
До Найджела я любила Александра и Рафаэля. Они были как недовоплощенная радуга, как звезды в небе у Биркина, прекрасные и неприкосновенные, и такими они мне нравились. Я могла постараться их переиначить, обратить в вожделенных и вожделеющих, но они мне были нужны не для этого. Они были такое, что я любила, как лучезарную живопись. Они оба были со мной сами по себе.
Стефани и Дэниел, кажется, были частью друг друга. Она знала. Он знал. В последнее время я нет-нет да и ловлю себя на том, что меня к нему тянет, воображаю прикосновения его рук, – потому что он знает.
Я – нет. Я подвела Найджела, потому что я не умею.
С Джоном Оттокаром понятно. Он так же распалился, как тогда Найджел, он незнакомец – интересный незнакомец.
Может, мы заставим друг друга страдать. Я знаю. Я стала старше.
Но если я не хочу слияния в Едином, чего я хочу?
Вспоминается тот день, давным-давно, в Готленде, когда ей в голову пришел образ, подсказывающий, как не потерять себя: напластование слюдяных слоев. Юная, жадная до жизни, она играла в пьесе Александра принцессу Елизавету, будущую Королеву-девственницу, которая не отрешилась от самой себя, провозгласила: «Ни капли крови не пролью я» – и сохранила независимость. И Фредерике представилось, как она может, не изменяя себе, существовать одновременно в разных плоскостях: языка, секса, дружбы, мысли – так, чтобы плоскости эти оставались строго разделены, как геологические пласты, наслаивались друг на друга, а не сливались, как органические клетки при высокой температуре, в кипящее Единое. Пусть остаются холодными, отчетливыми, разрозненными, если они с самого начала были разрознены.
«Только соединить» и «новый райский союз» – мифы, порожденные страстью, страстью и стремлением к цельности.
И если признать правоту разрозненных фрагментов, слоев, кусочков мозаики, осколков…
Это же еще и художественная форма! Такое соположение сущностей, чтобы они оставались отдельными, не жаждали слияния.
Слияние в полном смысле – проникновение сперматозоида в яйцеклетку, образование зиготы, педантично рассуждает Фредерика. Не мужчины и женщины, а клетки. Когда мужчины и женщины пытаются выйти за пределы языка, за собственные пределы, язык их подводит. Гены же скручиваются, завиваются спиралью, соединяются, составляют животворные предложения и фразы из букв первозданного алфавита. Две половины сходятся в Едином.
Она спохватывается: пока размышляла, писала или тщетно пыталась выжать из себя хоть строчку, Лео где-то подозрительно затаился и сидит тише воды ниже травы. Все размышления рассыпаются в прах. Вот же она, любовь! Плоть ее и не ее, некогда часть ее, а теперь не часть, – руки сомкнулись, замкнули круг.
– Лео! Где тебя носит? Лео! Лео! Где ты?
Фредерика без спроса никогда не вторгается на половину Агаты Монд, но Лео туда захаживает. Саския у них бывает, но реже: заходит поиграть с Лео, поужинать, когда мамы нет дома. И Фредерика в поисках сына отправляется наверх. Там ни возни, ни пронзительных голосов. Повернув за угол, она слышит голос Агаты, негромкий, с актерскими интонациями.
– Это горит дом.
– Откуда в этой глуши дом?
– Это костер. Солдаты разложили. Наверно, погоня.
– Давайте спрячемся.
– Нет, горит куст. Терновый куст посреди пустоши.
– Пойдем посмотрим, – предложил Марк, как всегда нетерпеливый. – Отчего бы он загорелся?
– Должно быть, ударила молния, – сказала Доль Дрозди.
– Надо подойти поближе и разобраться, – решил Артегалл[177].
Все четверо направились к кусту и уже издали заслышали треск горящих сучьев и почуяли запах гари. Подойдя, они увидели, как в жарком мареве мечутся хлопья сажи. Вокруг не было ни души, не видно человеческих следов, трава не примята.
– Горит куст, только и всего, – сказал Клаус.
– А гнезда? – спросила Доль Дрозди. – Все птенцы сгорят!
– Да они, верно, уже улетели, – успокоил Артегалл. – К этой поре они подрастают и по гнездам уже не сидят.
Ему вспомнились огромные книги в кожаных переплетах, где на каждой странице картинка: яйца пятнистые и крапчатые, птенцы голые и оперившиеся, птичьи когти и крылья.
– Там что-то шевелится, – сказала Доль Дрозди.
Путники пригляделись. Сквозь пелену дыма они увидели, что среди яркого пламени что-то ворочается и извивается.
– Птица, у которой все перья сгорели, – предположил Клаус. – Какая огромная!
– Это не птица, – возразила Доль Дрозди. – Вон какая вытянутая мордочка. А в пасти зубы.
– Это змея, гадкая змея, – догадался Марк.
– Надо спасти, – сказал Артегалл.
– Да просто ползучий гад, – возразил Марк. – Здорово, видно, его попалило. Ну его. Спасешь, а он ужалит – змеи всегда так, я читал.
Два мальчика, принц и паж, переглянулись, и в глазах у обоих сверкнул гнев. Артегалл вынул меч и подошел к кусту. Жар обжег лицо, он почувствовал запах жженых волос, своих волос. Он отсек несколько ветвей, чтобы забраться поглубже. Подцепить змею мечом он не решался: меч для этого не годится, одно неосторожное движение – и змея свалится в ревущее пламя. Закрыв лицо плащом, он подступил к кусту вплотную и подвел меч под тело змеи, которой, к его удивлению, хватило силы и сообразительности обвиться вокруг лезвия.
– Как на вертел нацепил! – воскликнул Марк.
– Держись! – крикнул Артегалл змею.
Он осторожно извлек меч вместе с грузом – плотью, обвитой вокруг стали, – из дыма и пламени. Он обжег себе руку, рукав почернел.
– Поджарился… – сказал Марк.
Даже в дыму было видно, что змея очень большая, почти черная, вся в золотых пятнах и завитках. Брюхо у нее было бледно-золотистое, а на голове, имевшей форму ромба, над глазами торчат рожки. Сначала она лежала недвижимо, как обрывок каната, но потом по телу ее пробежала дрожь, она подняла голову и открыла глаза, большие-пребольшие, горящие огнем, как два карбункула.
– А карбункул – это что? – спрашивает Лео.
– Большой драгоценный камень, – отвечает Агата. – Огненно-красный. А еще так называют болезненные шишки на человеческом теле. Тоже бывают красные и сияющие.
– Не люблю змей, – морщится Саския.
– Ты живьем ни одну не видела, – напоминает Агата. – Но вообще их и правда мало кто любит.
Агата сидит на диване, по одну руку Лео, по другую Саския.